недавно хворал и лежал в больнице. Правда, о тягостных подробностях умолчал. Затем кожевник спросил, чем он теперь думает заняться, и от души предложил стол и кров на любой срок; Кнульп как раз этого и ожидал, как раз на это и рассчитывал, но словно бы стушевался, ушел от ответа, вскользь поблагодарил и отложил обсуждение этих дел на завтра.
– Об этом не поздно потолковать завтра или послезавтра, – как бы между прочим обронил он, – время, слава богу, терпит, во всяком случае, я побуду здесь еще немного.
Не любил Кнульп строить планы и давать обещания на долгий срок. И если свободно не располагал грядущим днем, то чувствовал себя не в своей тарелке.
– Коли я в самом деле задержусь на некоторое время, – помолчав, сказал он, – тебе надобно записать меня своим подмастерьем.
– Да ну тебя! – рассмеялся хозяин. – Ты – у меня в подмастерьях! Вдобавок ты ведь не кожевник.
– И что с того, неужели непонятно? Кожевенное дело меня совершенно не интересует, оно конечно, ремесло замечательное, но к работе у меня таланта нет. А вот моему дорожному паспорту будет польза, знаешь ли. Уж тогда я получу пособие по болезни.
– Можно на него поглядеть, на твой паспорт?
Кнульп слазил в нагрудный карман своего почти нового костюма и достал сей документ, который хранил в аккуратном клеенчатом футляре.
Кожевник осмотрел его и рассмеялся:
– Безупречно, как всегда! Ты будто только вчера утром уехал от маменьки.
Потом, изучив записи и печати, он с глубоким восхищением покачал головой:
– Да-а, вот порядок так порядок! Все у тебя должно быть в ажуре, иначе никак.
Надо сказать, Кнульп неукоснительно пекся о том, чтобы паспорт был в полном порядке. В своей безупречности сей документ являл собою прелестную фикцию или вымысел, и официально заверенные записи знаменовали сплошь славные вехи достойной и дельной жизни, в коей привлекала внимание лишь страсть к скитаниям – в форме весьма частой перемены мест. Засвидетельствованную в этом официальном паспорте жизнь Кнульп себе придумал и сотнями ухищрений продолжал вести это мнимое существование, нередко под угрозой разоблачения, ведь на самом деле он хотя и совершал не так чтобы много недозволенного, но был безработным бродягой, и жизнь его иначе как незаконной и презренной не назовешь. Конечно, вряд ли ему удалось бы столь успешно продолжать свою милую выдумку, не будь поголовно все жандармы настроены к нему благожелательно. По возможности, они оставляли в покое веселого, незаурядного человека, чье духовное превосходство, а порой и серьезность внушали им уважение. Приводов Кнульп почти не имел, в воровстве и попрошайничестве уличен не был, да и почтенных друзей у него повсюду хватало; вот его и пропускали, не трогали, примерно так позволяют жить в доме красивой кошке: всяк полагает, что снисходительно терпит ее, а она меж тем, не ведая забот, живет себе средь прилежных и озабоченных людей беспечно-светской, роскошно-барской и праздной жизнью.
– Не заявись я, вы бы, верно, давно десятый сон видели, – воскликнул Кнульп, забирая свои бумаги. Встал и вежливо поклонился хозяйке. – Идем, Ротфус, покажешь мне мою кровать.
Хозяин со свечою проводил его по узкой лестнице наверх, в мансарду, в комнатку подмастерья. Там у стены стояла пустая железная кровать, а рядом – деревянная, с матрасом и всем прочим.
– Грелку хочешь? – отечески спросил хозяин.
– Этого еще недоставало! – рассмеялся Кнульп. – Тебе, сударь мой, она, ясное дело, ни к чему, женушка-то у тебя вон какая прелестная.
– Я тебе так скажу, – с жаром отвечал Ротфус, – вот сейчас ты ляжешь в холодную постель подмастерья, в мансарде, порой ночуешь и в еще худшей, а иной раз вовсе никакой не имеешь, поневоле спишь в сене. А вот у нашего брата и дом есть, и дело, и милая женушка. Знаешь, если б захотел, ты давно бы мог стать мастером.
Кнульп тем временем поспешно разделся и, зябко поеживаясь, улегся в холодную постель.
– Будешь продолжать? – спросил он. – Мне тут удобно, могу послушать.
– Я серьезно, Кнульп.
– Я тоже, Ротфус. Только не воображай, будто женитьба – твое изобретение. Стало быть, покойной ночи!
На следующий день Кнульп вставать не стал. Он еще испытывал некоторую слабость, и в такую погоду вряд ли бы вышел из дому. Кожевника, который утром заглянул к нему, он попросил не тревожиться, оставить его в покое и только в обед принести наверх тарелку супа.
Так он целый день тихонько и ублаготворенно лежал в сумеречной мансардной комнатке, чувствовал, как уходят озноб и дорожные тяготы, и с удовольствием предавался отрадному ощущению теплой защищенности. Слушал усердный стук дождя по крыше и ветер, который, предвещая оттепель, неугомонно и мягко налетал капризными порывами. Порой он на полчаса засыпал либо, пока было достаточно светло, читал что-нибудь из своей походной библиотеки; состояла оная из листков, на которые он переписал себе кой-какие стихи и афоризмы, и небольшой пачки газетных вырезок. Было там и несколько картинок, их он тоже нашел в еженедельниках и вырезал. Двум из них он отдавал особое предпочтение, и оттого, что часто их доставал, выглядели они уже ветхими и потрепанными. Одна изображала актрису Элеонору Дузе [1], вторая – парусный корабль в открытом штормовом море. С отроческих лет Кнульп питал огромное пристрастие к Северу и к морю, не раз намеревался там побывать и однажды дошел аж до брауншвейгских земель. Но его, перелетную птицу, что вечно странствовала и нигде не могла задержаться надолго, диковинная боязливость и любовь к родимым местам вновь и вновь быстрыми переходами гнали обратно, на юг Германии. Возможно, вдобавок он терял беспечность, очутившись в краях чужого говора и чужих обычаев, где никто его не знал и где ему было трудно содержать в порядке свой легендарный дорожный паспорт.
В полуденный час кожевник принес ему суп и хлеб. Вошел на цыпочках и говорил испуганным шепотом, поскольку считал Кнульпа больным, сам-то со времен детских хворей никогда средь бела дня в постели не разлеживался. Кнульп чувствовал себя превосходно, однако не дал себе труда что-либо объяснять, только заверил, что завтра будет здоровехонек и встанет.
Ближе к вечеру в дверь комнатки постучали, а поскольку Кнульп задремал и не ответил, хозяйка тихонько вошла и вместо пустой суповой тарелки поставила на скамеечку у кровати чашку кофе с молоком.
Кнульп, разумеется, слышал, как она вошла, но то ли от усталости, то ли по капризу так и лежал с закрытыми глазами, ничем не показывая, что не спит. С пустой тарелкой в руке хозяйка взглянула на спящего, который подложил под голову локоть, прикрытый клетчатой голубой