Православные были в душе раскольниками, отличаясь от них лишь большею мягкостью, распущенностью и меньшею ревностью к религии.
Вся жизнь их, обычаи, понятия, умственные интересы, верования, раскольничество и сектантство — все вращалось около религии, вытекало из нее, было проникнуто примитивной, обрядовой религиозностью, нисколько не мешавшей их стремлению к наживе. Тяготение некоторых из них к просвещению, светской книге и вольнодумству тоже исходило из вопросов религиозных. Это имело свои исторические корни в прошлом, когда на Волгу переселялись гонимые правительством старообрядцы и сектанты.
После языческо-масленичного обжорства и пьянства — в чистый понедельник — с колокольни старой церкви густо и сытно неслись протяжно-печальные вздохи мирского колокола, призывавшего к молитве; село проникалось покаянным настроением: все начинали поститься и говеть, то есть ежедневно в течение одной из недель великого сорокадневного поста ходить в храм ко всем великопостным службам.
В раннее зимнее утро, когда на темном небе еще мигали звезды, по улице тянулся народ к заутрене, потом к обедне, в сумерки — к вечерне.
Старая закоптелая церковь с потускневшею позолотой низкого иконостаса, старинными иконами строгого письма, медными хоругвями и «спасом» в куполе наполнялась молящимися в крытых темносиним сукном дубленых полушубках, с волосами, остриженными в кружало и обильно — раз на все время говения — напитанными коровьим маслом.
Истово и долго, в молчании осеняя себя по уставу крестным знамением, они падали ниц, когда на амвон выходил протопоп не в расшитой парчовой ризе, а в простом подряснике и епитрахили — низенький, плотный, с длинной седой толстоволосой бородой, с крупными чертами сурового лица, с властным, повелительным взглядом из-под седых нависших бровей.
В артистически-печальном тоне он кротко произносил прекрасные слова, простираясь ничком на ковре против царских врат:
— Дух уныния, любоначалия и вражды не даждь ми! Дух же целомудрия, смирения и любови даруй ми, рабу твоему!
В полутемной церкви долго в молчании шевелились широко мелькающие кисти рук темных людей, творивших непонятное им знамение, и снова вся серая мужичья масса падала ниц перед иконами вместе с попом, ни разу не подумав, до чего же мало подходили эти смиренные слова к свирепому характеру сурового протопопа.
Священствовал он в Кандалах более тридцати лет, несколько поколений выросло под его властным взором, и ни разу никто не слышал от него ласкового слова. С первого же дня своего служения повелел он звать себя «тятенькой», думая быть «отцом народа». Все боялись его и слушались, как маленькие дети, а у тятеньки нрав был крутой, рука тяжела: село и всю волость он считал своей вотчиной, себя — неограниченным властелином ее, а сельские общественные дела — своим личным делом.
Никто в Кандалах не помнил и не понимал иного отношения священника к прихожанам, как властное вмешательство в жизнь общества, семьи и личности.
Преподавая в школе закон божий, он больно хлестал учеников по щекам своей коротенькой, но увесистой десницей. В некоторых случаях бил он и взрослых, и все находили это в порядке вещей, никто этому не удивлялся и ничем в поведении попа не возмущался.
Однажды единственный представитель науки в Кандалах — молодой местный фельдшер, удостоенный быть в гостях у протопопа, что-то удачно возразил на его замечание о слишком длинных и густых кудрях молодого человека. Этого было достаточно, чтобы фельдшер оказался в опале. Так как опала грозила в конце концов серьезными последствиями для фельдшера, лишенного пастырского благословения, то последний, не выдержав эпитимии, воспользовался прощеным днем на масленицу и явился к попу для примирения. Но дух смирения, прощения и любви не был свойствен тятеньке. В тот момент, когда заблудшая овца распростерлась у ног пастыря, святой отец, вцепившись обеими руками в неприятные для него вьющиеся власы ее, долго келейно возил свою жертву наедине по полу горницы, выволок по коридору на крыльцо и сбросил в снег.
Протопоп не верил в бога и никогда не говорил в церкви проповедей. Бездетный, в мрачном одиночестве жил он в маленьком старом поповском домике с палисадником вдвоем с престарелой протопопицей, худенькой, маленькой, жалкой и запуганной, страдавшей жестоким запоем.
Секрет деспотической власти протопопа над вольнолюбивыми кандалинцами заключался не только в его железной воле, но скорее в близком знании жизни своих прихожан: он не преследовал сектантов и раскольников, не посылал на них доносов высшим властям, и уже за одно это был высоко оценен ими. Путешествуя по сбору, милостиво заходил и к ним, принимая и от отколовшихся от церкви щедрые даяния, что служило залогом мирных отношений и в будущем.
Десять тысяч добрых прихожан помогли протопопу за тридцать лет священства скопить изрядный капитал: тятенька не унижался до вымогательства за требы и по сбору — обильные и богатые милостыни деньгами и продуктами лились и без этого в глубокий поповский карман.
Но главное, за что кандалинцы покорно терпели как поборы, так и деспотическое обращение — это его умение отстаивать их интересы, хотя и не без собственной выгоды, перед высшими гражданскими властями, всегда ненавистными кандалинцам. Протопоп не желал делиться с высшей государственной властью своим действительным, фактическим влиянием на кандалинский народ, а кандалинцам сподручнее было иметь дело с попом, прекрасно знавшим их жизнь, чем с ничего не понимавшим и поэтому бездушно-жестоким заезжим губернским начальством.
Зато «внутри» властелин в рясе обращался с ними, как маленький восточный деспот, заставляя трепетать перед ним. Это был феодал, самодержавно повелевавший всею территорией кандалинской волости, по пространству и богатству превосходившей любое средневековое европейское герцогство.
Протопоп, как некий патриарх первобытного племени, называемого «кандалинцами», обеспечивал своим подданным свободу вероисповедания, невмешательство далекого и ненавистного начальства в их жизнь — и кандалинский оазис в бескрайном океане старорежимного бесправия по-своему счастливо процветал под неограниченной властью тятеньки на бесконечно устарелых, патриархально-вассальных началах.
* * *
Таков был внешний и внутренний облик села, когда Елизар, возвратившись из ссылки и не устроившись в городе, вернулся на старое, невольно покинутое им родное пепелище. Снял пустовавшую общественно-церковную избу после умершего от пьянства дьячка, поступил иконописцем и золотильщиком на кончавшуюся постройку новой церкви.
Плотники и столяры тесали бревна и строгали брусья около церкви, создав целый ярус щепы и стружек, которые не возбранялось таскать соседним хозяйкам и детям на растопку.
В церкви отделывали иконостас, заканчивали роспись купола, золотильщики золотили резьбу колонн, дверей и икон, осторожно беря павлиньим пером тонкие листки золота и полируя его на завитках резьбы.
Каждое утро в старой церкви звонили к обедне. Из углового домика с палисадником выходил приземистый протопоп в камилавке и медленно шел по тропинке в церковь, опираясь на длинный посох с серебряным набалдашником.
Елизар теперь думал больше о детях, чем о самом себе: сыновья подрастали — Вукол достиг предельного школьного возраста.
В один из вёдреных, морозно-ядреных осенних дней он повел девятилетнего сына в кандалинское министерское училище.
Площадь против церквей украшали учреждения: волостное правление, которое по-старинному еще многие называли приказом, и большое деревянное приземистое здание школы с квартирой учителя в мезонине. Около крыльца школы на столбе под особой кровлей наподобие гриба висел довольно внушительный медный колокол, в который звонили, как на вече, возвещая о начале учения.
Перед началом занятий около школы бегали и дрались ученики — маленькие крестьяне, одетые в полушубки и поддевки. Вдруг раздались частые веселые удары в колокол на столбе, и школьники гурьбой устремились в классы. Из мезонина спустился учитель. Дверь школы захлопнулась, и оттуда глухо понеслось протяжное пение детских голосов, певших утреннюю молитву.
Когда пение кончилось, Елизар с сыном вошли в школу; ученики сидели за длинными некрашеными сосновыми партами. Против них за кафедрой сидел учитель. Штукатурка стен обширной комнаты внизу давно отвалилась, обнаруживая полосы дранок.
Ученики сидели, не снимая поддевок и полушубков, и при входе посторонних встали, потом опять сели, повернув головы в сторону вошедших, с любопытством их рассматривая. Вукол был коротко острижен, на нем были серые штаны навыпуск и курточка с ремнем — костюм городских школьников, и он очень удивился, увидев полную школу детей с длинными волосами, остриженными по-раскольничьи в кружало, одетых по-крестьянски. Крестьянские дети иронически осмотрели городского. Учитель, высокий солидный человек с золотой бородой, в крахмальном воротничке и пиджачном костюме, вышел из-за кафедры, протянул руку Елизару, говорившему о сыне. Вукол так был поглощен впечатлением от учеников, смотревших на него с явной враждой, что не слыхал разговора отца с учителем.