Так он и поступил. И спящим под покрывалом застали его уведомленные уже обо всем матерями дети служанок, когда вошли в шатер, который он с ними делил. Вчетвером стояли они у его постели. Дан, Неффалим. Гад и Асир, и один из них — это был лакомка Асир, самый младший из четырех, едва достигший двадцати двух лет, — держал над ним ручной фонарик, освещая спящее его лицо и разноцветное платье, которым он был укрыт.
— Вот извольте! — сказал он. — Так оно и есть, женщины ничего не присочинили, когда донесли нам, что этот шалопай явился к ним в кетонет пассиме своей матери! Глядите, он завернулся в него и спит сном праведника, с ханжеским видом. Какие еще могут быть сомненья? Отец подарил ему покрывало, он выманил его медовыми речами у бедного старика. Тьфу ты! Нас всех одинаково злит это безобразье, и Асир берет нашу злость в свои уста и извергает ее на спящее наше злосчастье, чтобы ему приснились хотя бы недобрые сны.
Он очень любил, этот Асир, быть одного мнения и одних чувств с другими и довольно горячо подкреплять такое единство словом, которое выражало общее настроенье и согревающе всех сплачивало, так что даже их ярость дышала довольством согласия, — это было связано с его пристрастием к лакомствам, с влажностью его глаз и губ. Еще он сказал:
— Это я-то вырезал куски мяса из живых овец и баранов, это я-то их ел! Он рассказал это нашему бедному, нашему благочестивому и легковерному отцу, и тот, в награду за ложь, отдал ему кетонет пассим! Да, это так: на каждого из нас он что-нибудь да наговорил старику, и покрывало, под которым он спит, это плата за его лживость и за злую клевету на всех нас. Сомкнемся теснее, братья, обнимемся в обиде своей, и я произнесу над ним бранное слово, которое всем нам облегчит душу: ах ты, песик!
Он хотел сказать «ах ты, пес», но в последнее мгновенье, испугавшись этого слова из-за Иакова, успел прибавить к нему уменьшительный слог.
— И правда, — сказал Дан, которому было уже двадцать семь лет, столько же, сколько Лииному Симеону (с козлиной бородой, но без усов, он носил облегающую вышитую рубаху, и колючие глаза его сидели близко один к другому, у самой переносицы крючковатого носа), — и правда, меня называют змеем и аспидом, считая, что я чуть-чуть хитроват, но что же тогда вот это, что лежит здесь и спит? Самое настоящее чудовище! Он корчит из себя милого мальчика, а в действительности он дракон! Будь проклята его обманчивая внешность, которая заставляет людей пялиться на него и строить ему глазки и околдовала отца! Хотел бы я знать то слово, что вынудило бы его показать нам свой истинный облик!
Лицо коренастого Гаддиила, который был на год старше Асира, выражало суровую честность. Он носил островерхую шапку и имел воинственный вид в своем коротком, подпоясанном чешуйчатой перевязью кафтане, на который он нашил медные нагрудники и из коротких рукавов которого высовывались его красные, жилистые руки с крепкими и тоже жилистыми кистями. Он сказал:
— Смотри, Асир, следи за своей плошкой, чтобы ненароком не упала на него капля кипящего масла и он не проснулся от боли! Ведь если он проснется, я по своей прямоте закачу ему пощечину, это ясно. Спящего не бьют — не знаю, где это написано, но так не поступают. Но стоит ему проснуться, не будь я Гадом, если я сразу же не съезжу его по морде, да так, что у него на девять дней, считая от завтрашнего, словно от клецки во рту, опухнет щека. Ибо мне горько и тошно глядеть на него и на платье, под которым он спит, нагло выманив его у отца. Я не трус, но у меня отчего-то щемит под ложечкой и что-то подступает изнутри к языку. Мы, братья, стоим, а этот мальчишка, этот шут гороховый, этот щеголь, этот птенец, этот молокосос и кривляка преспокойно лежит себе, завладев покрывалом. Уж не склониться ли нам перед ним? У меня так и вертится на языке слово «склониться», точно мне нашептывает его какая-то гнусная тварь. Поэтому-то у меня и руки чешутся ударить его. Это было бы самое лучшее, и боль у меня под ложечкой как рукой бы сняло!
Прямодушный Гад высказался гораздо содержательнее, чем — при всей его потребности в единомыслии и сплочении словом — Асир, заботившийся только о том, чтобы снискать себе любовь и создать согревающее единство дешевым выражением простейших и самоочевиднейших истин. Гад затратил больше труда. Он всячески старался намекнуть на то, что всех их, под покровом простой злости и зависти, пугало и мучило, старался дать имя смутным воспоминаньям, тревогам, угрозам, некоему призрачному кругу ассоциаций, в котором фигурировали такие понятия, как «первородство». «обман», «замена», «владычество над миром», «подвластность брату», кругу, который был не то прошлым, не то будущим, не то преданьем, не то возвещеньем и неприятно рождал те самые слова — «склониться», «склонятся перед тобой». Речь Гада произвела на остальных сильное и зловещее впечатленье. Особенно потрясла она, донельзя усилив его жажду сорваться с места и побежать, длинного, сутуловатого Неффалима, который давно уже нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Его инстинкт гонца, его потребность уведомить и сообщить мучили его с самого начала, он прямо-таки дергался от зуда в ногах. Пространство и его разделительная природа владели воображением Неффалима. Он считал пространство своим ближайшим врагом, а себя самого — средством, призванным преодолеть его, устранив обусловленные пространством различия в людской осведомленности. Если в том месте, где он находился, что-то случалось, он тотчас же мысленно связывал это место с другим, отдаленным, где о случившемся еще ничего не знали, что было в его глазах несносным прозябаньем, с которым он и стремился покончить с помощью резвых своих ног и быстрого языка, чтобы, чего доброго, вернуться оттуда с новостью, здесь позорным образом еще неизвестной, и тем самым уравнять людскую осведомленность. В данном случае его мысли — его в первую очередь — поспешно связали происходившее с тем отдаленным местом, где находились сыновья Лии. Они, из-за нестерпимого самоуправства пространства, еще ничего не знали, — и им следовало поскорей обо всем узнать. В душе Неффалим уже бежал.
— Послушайте, послушайте, братья, ребята, друзья, — затараторил он тихо и торопливо. — Мы стоим и глядим на то, что случилось, ибо мы на месте. А в этот же самый час красноглазые сидят у костра в долине Шекема и говорят о чем угодно, только не о том, что Иаков, им на позор, вознес главу Иосифу, ибо они ничего не подозревают и, как громко ни вопиет позор, позор их и наш, не слышат ни звука. Но можем ли мы удовлетвориться своим преимуществом и, сказав: «Они далеко, значит, они глупы, ибо дальнее глупо», — помириться на том? Нет, их нужно уведомить, чтобы это было там так же, как здесь, и чтобы они не жили, как будто этого нет. Пошлите меня, пошлите меня! Я поеду к ним и подам им весть, я освещу их темноту и заставлю их громко вскрикнуть. А вернувшись, я сообщу вам, как они закричали.
С ним согласились. Красноглазых следовало уведомить. Тех это касалось, пожалуй, еще больше, чем их четырех. Неффалима отрядили в дорогу, решив сказать отцу, что Быстроногий отлучился по срочному торговому делу. От нетерпенья Неффалим почти не спал и оседлал осла еще до рассвета; когда Иосиф проснулся под вселенским своим покрывалом, тот был уже далеко, и знание приближалось к дальним. Спустя девять дней, как раз в полнолунье, они прибыли вместе с гонцом — Рувим, Симеон, Левий, Иуда, Иссахар и Завулон — и стали мрачно рыскать глазами. Симеон и Левий, которых называли «близнецы», хотя один был на год старше другого, взревели, по уверенью Неффалима, как быки, узнав о случившемся.
У Иосифа хватило благоразумья показаться им в новом платье не сразу же, хотя ему и очень хотелось этого. Легкое сомнение в том, что они действительно любят его настолько больше самих себя, что ничего, кроме радости, при виде вознесенной его главы не почувствуют, заставило его до поры до времени спрятать покрывало и приветствовать их в своей обычной рубахе.
— Привет вам, милые сыновья Лии, сильные братья! — сказал он. — Добро пожаловать к отцу! Хоть некоторых из вас я поцелую.
И, пробираясь между ними, он поцеловал в плечо троих или четверых, хотя они стояли как вкопанные и не прикасались к нему. Только Ре'увим, в то время уже двадцатидевятилетний мужчина, рослый и грузный, с могучими, обмотанными ремнями икрами, в меховом набедреннике, с бритым, мясисто-мускулистым, румяным, свирепым лицом, имевшим тупой профиль и смущенно-независимое выраженье, с черными волосами, завитки которых ложились на низкий лоб, — только он один, не меняясь, впрочем, в лице, поднял свою тяжелую руку, почувствовав у себя на плече губы Иосифа, и легко, тайком, так сказать, провел ею по голове брата.
Иегуда, на три года моложе Рувима, такой же рослый, но с несколько сутулой спиной и страдальческой складкой у губ и крыльев носа, был в плаще, под которым он прятал руки. Он носил маленькую, в обтяжку, шапку, не скрывавшую его густых, похожих на гриву волос, таких же темно-рыжих, как его пышная, клином, бородка, как узкие усы, оттопыривавшиеся над его красными, пухлыми губами. Губы эти свидетельствовали о чувственности, но тонкий, с горбинкой, и все же сплюснутый внизу нос говорил о чуткой духовности, а в больших, с тяжелыми веками, зеркально-выпуклых оленьих глазах таилась печаль. Иуда был уже тогда женат, как многие его родные и сводные братья: так, Рувим успел взять в жены одну из дочерей этой земли и родить с ней богу Авраама нескольких детей, например, мальчика Ханоха и мальчика Фаллу, которых Иаков порой качал на коленях. Симеон завладел уведенной в качестве военной добычи дочерью шекемского горожанина, по имени Буна, Левий женился на девушке, которая верила в Иагу и считалась внучкой Евера, Неффалим — на молодой женщине, чей род Иаков несколько искусственно возводил к Нахору, брату халдеянина, а Дан — просто на моавитянке. Одними лишь религиозно безупречными браками никак нельзя было обойтись, а что касалось Иуды, то отец должен был радоваться, что своей женитьбой тот добился хоть некоторого порядка и покоя в плотских делах, ибо с юных лет половая его жизнь была хаотична и мучительна. Он состоял с Астарот в безрадостно-напряженных отношениях, страдал под ударами ее бича и подчинялся ей, не любя ее, что вносило в его душу разлад, несогласие с самим собой. Знакомство с кедешами, священными блудницами Иштар, приобщило его к бааловской сфере с ее ужасами и дуростями, к сфере бесстыдного Ханаана, и никого, даже Иакова, отца, это не огорчало больше, чем самого Иегуду, который не только был благочестив и стремился к богоразумной чистоте, не только питал глубокое отвращение к Шеолу со всеми дуростями и тайнами, какими оскверняли себя народы, но и полагал, что у него были основанья особенно следить за собой, ибо поскольку Рувим провинился, а так называемых близнецов после шекемской смуты тоже можно было считать проклятыми, существовала реальная возможность, что благословенным носителем завета будет Иуда, четвертый сын, хотя между братьями речи об этом не было, а всякие притязанья проявлялись лишь в форме общей злости на сына Рахили.