Он спросил, напрягая мышцы лица:
— Ты выманил у него платье?
— Не так давно он обещал мне его, — отвечал Иосиф, — и когда я напомнил ему об этом, он достал его из ларя и сказал мне: «Возьми, возьми его!»
— Понимаю, напомнил и выклянчил. Он отдал его тебе против своей воли, соблазненный твоею. А знаешь ли ты, что это противно богу — злоупотреблять властью, которая дана тебе над другим, заставляя его соглашаться с несправедливостью и делать то, в чем он потом раскается?
— Какая у меня власть над Иаковом?
— Спрашивая так, ты лжешь. У тебя над ним власть Рахили.
— Но ведь я ее не украл.
— Но и не заслужил.
— Господь говорит: «Кому хочу, потакаю».
— Ну и дерзок же ты! — сказал Рувим, нахмурив брови, и стал медленно покачивать Иосифа, держа его за плечо. — Обо мне говорят, что я бушую, как вода, и грех мне не чужд. Но зато мне чуждо упрямое твое легкомыслие. Ты слишком надеешься на бога и глумишься над сердцем, которое у тебя в руках. Ты знаешь, что ты поверг старика в страх и в тревогу, выманив у него платье?
— В какую тревогу, большой Рувим?
— Я уже вижу, что ты лжешь, если ты спрашиваешь. Неужели тебя так радует, что у человека бывает такая власть?.. Тревогу о тебе, который ему дороже всего на свете, — дороже не из-за твоих заслуг, а по воле его мягкого и гордого сердца. Он отнял благословение у своего близнеца Исава, но разве не выпало на его долю достаточно много горя, когда в одном переходе от Ефрона у него умерла Рахиль, а кроме того, из-за Дины, его дочери, да и из-за меня, прибавлю это сам, ибо вижу по тебе, что ты способен напомнить мне это?
— Да нет же, сильный Рувим. Я вовсе не думаю о том, что ты однажды пошутил с Валлой и уподобился в глазах расстроенного отца бегемоту.
— Молчи! Как смеешь ты говорить об этом, если я, опередив тебя, заранее заткнул тебе рот? Ты все время изобретаешь новые виды лжи и говоришь: «Я об этом не думаю», — подробно об этом распространяясь. Не в том ли уж и состоит священная наука, которую ты постигаешь, читая камни и упражняясь с Елиезером? И губы создатель дал тебе сам не знаю какие, и зубы сверкают между ними, когда они шевелятся. Но слетают с них одни только дерзости. Эй, малый, берегись! — сказал он и стал трясти его так, что Иосиф закачался, переваливаясь то на пятки, то на носки. — Разве я десятки раз не спасал тебя от рук братьев, от гнева тех, кто из-за обесчещенной растоптал Шекем, да, да, десятки раз, когда они собирались тебя избить за то, что ты наябедничал на них отцу, наврал ему насчет «кусков мяса живых животных» или еще что-нибудь? Как же ты дерзнул выманить у отца покрывало в наше отсутствие и навлечь на себя гнев если не десятерых, то девятерых? Скажи, кто ты такой и откуда у тебя такое высокомерие, что ты отделяешься от всех нас и ставишь себя в особое положение? Ты не боишься, что из-за твоей спеси над тобою сгустится туча, из которой ударит молния? Неужели ты нисколько не благодарен тем, кто к тебе милостив, если заставляешь их тревожиться о себе, как какой-нибудь сумасброд, который по гнилым сучьям влезает на дерево и смеется оттуда над теми, что стоят внизу и кричат ему, чтобы он спустился, в страхе, что вдруг ветка подломится и он растеряет свои потроха?
— Послушай, Рувим, перестань меня трясти! Поверь мне, я благодарен тебе за то, что ты, наперекор задиристости братьев, за меня заступился. Я благодарен тебе и за то, что ты меня поддерживаешь, сшибая меня одновременно с ног. Дай мне, однако, стать как следует, чтобы я мог говорить! Вот так! Нельзя объясняться качаясь. Но теперь, когда я твердо стою, я объяснюсь, и я уверен, что ты, как человек справедливый, согласишься со мной. Я не выманивал хитростью покрывало и не украл его. Иаков обещал мне его у колодца, и поэтому я знал о желании и намерении отца отдать мне его. Увидев, однако, что этот кроткий человек и воля его не совсем едины, я взял сторону воли и легко склонил его отдать мне покрывало, — подчеркиваю, отдать, а не подарить, ибо оно уже было мое.
— Почему твое?
— Ты спрашиваешь? Хорошо, я отвечу. Скажи, с кого Иаков впервые снял эту фату, чтобы в тот же час завещать ее потомкам?
— С Лии!
— Да, в действительности. Но по правде это была Рахиль. Лия только надела покрывало, но хозяйкой его была Рахиль, и она-то и хранила его, покуда не: умерла в одном переходе от Ефрона. Поскольку, однако, она умерла, где она сейчас?
— Там, где глина — пища ее.
— Да, в действительности. Но правда не такова. Разве ты не знаешь, что смерть обладает способностью менять стать человека и что для Иакова Рахиль живет в другой стати?
Рувим опешил.
— Я и мать — одно целое, — сказал Иосиф. — Разве ты не знаешь, что наряд Мами принадлежит и сыну, что они носят его попеременно, один вместо другого? Назови меня, и ты назовешь ее. Назови то, что принадлежит ей, и ты назовешь то, что принадлежит мне. Так чье же покрывало?
Он говорил с самым скромным видом, держась очень просто, с опущенными глазами. Но затем, уже высказавшись, он вдруг встретил взор брата настежь открытым взором, но не наступательным, напористо в него погружающимся, а тихим, откровенно предлагающим вглядеться в себя, без ответа вбирающим неотрывный, ошеломленно-мигающий взгляд воспаленных Лииных глаз в свою загадочность.
Башня зашаталась. Большому Рувиму стало жутко. Как выразился этот мальчик, до чего он договорился, как все это получилось? Рувим спросил его, откуда у него такое высокомерие, — теперь он раскаивался в этом, ибо получил ответ. Он злобно задал брату вопрос, кто он такой, — и лучше бы не делал этого! Ибо теперь он получил разъяснение, такое неясное разъяснение, что по огромной его спине мурашки забегали. Случайно ли слетели у мальчика с языка такие слова? Затем ли он намекнул ими на дела божественные и сослался на них, чтобы оправдать свое лукавство, или… И от этого «или» у Рувима засосало под ложечкой так же, как у брата Гаддиила, когда тот, бранясь, пожаловался на это у постели Иосифа; только у Рувима все было еще сильнее, это было еще более глубокое потрясенье и вместе восторг, смягченный нежностью и удивлением ужас.
Надо понять Рувима. Не в его нраве было наперекор всему миру пренебрегать вопросом о том, кто таков тот или иной человек, по чьим стопам он идет, с каким прошлым соотносит свое настоящее, чтобы засвидетельствовать его действительность. В ответе Иосифа такое свидетельство было представлено со столь чудовищной дерзостью, что у Рувима голова закружилась. Но благодаря магии слова, низведшей небесное в земное, этой непринужденной и, несомненно, неподдельной податливости языка волшебству замены, следы, по которым шел его юный брат, ярко засверкали перед глазами Рувима. Не то чтобы в этот миг он принял Иосифа за двойное обоюдополое божество в покрывале — не будем заходить так далеко. И все же его любовь была недалека от веры.
— Дитя, дитя! — сказал он нежным голосом своего могучего тела. — Побереги свою душу, побереги отца, побереги свое сияние! Не выставляй его наружу, не давай ему блистать тебе на погибель!
Затем он попятился на три шага с опущенной головой и лишь после этого отвернулся от Иосифа.
За ужином, однако, Иосиф был в покрывале, и поэтому братья сидели как сычи, а Иаков пребывал в страхе.
Через много дней после этих событий жали пшеницу в долине Хеврона, и стояла веселая пора жатвы, радостная страда, и длилась она до дня первин, когда, через семь недель после весеннего полнолунья, в священный дар приносили кислые пшеничные хлебы из новой муки. Да, поздние дожди были обильны, но уже вскоре окна небесные затворились и вода сошла с лица земли. Торжествующее солнце, Мардук-Баал, опьяненное своей победой над мокрым Левиафаном, пылало в небе, меча в синеву золотые копья, и уже на рубеже второго и третьего месяцев его владычества было так жарко, что пришлось бы опасаться за посевы, если бы не повеяло ветром, отрадное происхождение которого по запаху определил Завулон, шестой сын Лии, сказавший:
— Этот ветер приятно щекочет мне ноздри, ибо он сулит влагу полям и несет облегчительную росу. Вот видите, сколько добра творит море, я всегда это говорю. Хорошо бы жить у Большой Зеленой Воды, по соседству с Сидоном, и ходить по волне, вместо того что бы ходить за ягнятами — что мне вовсе не улыбается. По волне, на изогнутой доске можно добраться до мест, где живут люди с хвостом и со светящимся рогом на лбу. Или люди с такими большими ушами, что они закрывают у них все тело, или еще такие, у которых на коже растет трава, — мне рассказывал это один человек из гавани Хазати.
Неффалим согласился с ним. Недурно было бы об меняться сведеньями с травокожими. Вероятно, ни они. ни хвостатые, ни длинноухие не имели ни малейшего представления о том, что творится на свете. Другие братья возражали им и слушать не хотели о море, даже если оно и родит влажный ветер. Это — область преисподней, полная чудищ хаоса, и с таким же правом Завулон мог бы почитать и пустыню. Такого мнения держались, в частности, Симеон и Левий, люди грубые, но богобоязливые, хотя и они, в сущности, не очень-то любили пастушескую жизнь, которую вели только ради преемственности, и предпочли бы какой-нибудь более дикий промысел.