Генка нависал над Игорем; тот сидел, вывернувшись в неловком взломе, выставив небритый подбородок.
– Ловко, Генка… мстишь… за нож в спину…
– Больно нужно. И незачем. Ты же сам с собою расправишься… Под забором умру… Не знаю, может, и в мягкой постели. Знаю, от чего ты умрешь, Цезарь недоделанный. От злобы!
Игорь коченел в изломе, блуждал глазами.
– Ну, спасибо, – сказал он сипло.
– За что, Цезарь?
– За то, что предупредил. Честное слово, учту.
Генка оскалился:
– Исправишься? Гениальным себя считать перестанешь?
– Хотя бы.
– Давно пора. Какой ты, к черту, Цезарь.
Матовые фонари висели в обложных сияющих облаках листвы, лицо Генки под их сильным, но бесцветным светом, отбрасывающим неверные тени, было бескровно-голубым, кривящиеся губы черными. Изломанно сидящий Игорь перед ним.
– Рад?! – наконец выдохнул Игорь.
Генка сильней скривил рот и ничего не ответил.
– Рад, скотина?!
И Генка оскалился. Тогда Игорь вскочил, задыхаясь закричал в смеющееся голубое лицо:
– Я же не палачом, не убийцей мечтал!… Мешаю! Чем! Кому?!
Генка скалил отсвечивающие зубы.
– И ты мечтай! Кто запрещает?! Хоть Цезарем, хоть Наполеоном, хоть Христом-спасителем! Не хочешь! Не можешь! И другие не смей!… Скотина завистливая!…
Взлохмаченный носатый Игорь, дергаясь, выплясывал перед долговязым Генкой. Тот слушал и скалил зубы.
– Дадим себе отчет: о чем мы сейчас мечтаем? Только о том, чтоб лучше готовить учеников? Нет! Готовить лучших людей! Мечтаем усовершенствовать человеческую сущность. А об этом мечтали с незапамятных времен. Можно сказать, мечта рода людского.
Решников хмыкнул:
– Гм!… Не по Сеньке шапка. Задачка не школьного масштаба.
– Не школьного?… А разве школа как общественное учреждение – не масштабное явление? Укажите такое место на карте, где бы не было школы. Назовите хоть одного человека, который бы сейчас прошел мимо школы. Кому и заниматься масштабными задачами, как не вездесущей школе с ее миллионной армией учителей.
– Но ты начал с того, что мы не верим сами себе, – Напомнила Ольга Олеговна Иннокентию Сергеевичу.
– Не верим потому, что никто из нас не чувствует себя бойцом великой армии, каждый воюет в одиночку. Вот ты, Ольга, завуч школы, много мне можешь помочь?… Тем более что ты по образованию историк, тогда как я преподаю математику. А много ли помогает мне гороно с его методическим кабинетом? И от областных организаций и от нашего министерства нагоняев – да, жду, требований, приказов – да, но только не помощи! Я боец великой просветительной армии, нас миллионы, но я, как и каждый из этих миллионов, один в поле воин. Один!… Школа – масштабное явление, но я-то этого никогда не чувствую.
– И кинолентой рассчитываешь объединить нас, одиночек? – спросил с усмешкой Решников.
– Хотя бы! Если кинолента несет в себе знания и опыт лучших учителей.
– Если лучших!… На практике-то мы часто сталкиваемся с иным. Разве не выпускаются сейчас плохие учебники, почему же не быть плохим учебным кинолентам? У этой песенки два конца.
– Первый паровоз, первый многоверетенный прядильный станок тоже попервоначалу были крайне несовершенными, но вытеснили же они в конце концов ломового извозчика и пряху-надомницу, – спокойно возразил Иннокентий Сергеевич.
– Эге! Ты, вижу, мечтаешь совершить в педагогике промышленную революцию!
– Разумеется. А зачем нужна тогда паровая машина, если она не совершит переворота?
Наступило неловкое молчание.
Иннокентий Сергеевич сидел, расправив плечи, высоко подняв асимметричное лицо, – над измятой, стянутой рубцами скулой жил, настороженно поблескивал светлый глаз.
Ольга Олеговна исподтишка приглядывалась из своего угла: двадцать лет, считай, вместе, а не подозревала, что он, Иннокентий, недоволен школой. Один из самых благополучных учителей. Благополучные тяготятся своим благополучием. Юлия Студёнцева тоже была самой благополуч-ной ученицей в школе.
– Хе-хе, – неожиданно колыхнулся на своем стуле директор Иван Игнатьевич, – чем мы тут занимаемся? В облаках витаем. Мосты воздушные возводим. Хе-хе! Всемирные проблемы, революционные преобразования… А не пора ли нам спуститься на грешную землю, друзья?…
Игорь выкричался и потух, отвернулся от Генки – руки в карманах, взлохмаченная голова втянута в плечи, одна нога нервно подергивается. Генка, сведя белесые брови, уже без улыбки, хмуро глядел Игорю в затылок.
Юлечка, не спускавшая с Генки блестящих глаз, снова выдохнула:
– Н-ну, как-кой, ты… опасный!
И Генка вскипел:
– Думали, барашек безобидный, хоть стриги, хоть на куски режь – снесу! Я вам не Сократ Онучин!
– Старик!… За что?…
Генка досадливо повел на Сократа плечом:
– Тебя всего грязью обложили – отряхнешься да песенку проблеешь.
– Он взбесился, фратеры!
Сократ, прижимая к животу гитару, подавленно оглядывался.
– Что я ему плохого сделал, фратеры?
Игорь Проухов изучал землю и подергивал коленом.
Напружиненно поднялась Натка – вскинутая голова, покатые плечи.
– С меня хватит. Я пошла.
И Генка рванулся к ней:
– Нет, стой! Не уйдешь!
Она надменно повела подбородком в его сторону:
– Силой удержишь?
– И силой!
– Ну попробуй.
– Бежишь! Боишься! Знаешь, о чем рассказывать буду?
Натка ужаленно развернулась:
– Не смей!
– Ха-ха! Я же трус, не посмею – побоюсь.
– Генка, не надо.
– Ха-ха! Мне хочется – и что ты тут сделаешь?!
– Генка, я прошу…
– Ага, просишь, а раньше?… Раньше-то пинала – трус, размазня!
– Прошу, слышишь?
– А ты на колени встань – может пожалею.
– Совсем свихнулся!
– Да! Да! Свихнулся! Но не сейчас, чуть раньше, когда ты меня. Ты! Хуже всех! Злей всех! Бсех обидней!
– Очнись, сумасшедший!
– Очнулся! Всю жизнь как во сне прожил – дружил, любил, уважал. Теперь очнулся!… Слушайте… Ничего особенного – картина с натуры, моментальный снимочек…
– Не-го-дяй!
– Негодяй. Да. Особенно перед тобой. Я же почти два года в твою сторону дышать боялся. Если ты в классе появлялась, я еще не видел тебя, а уже вздрагивал. Негодяй и трус – верно! Даже когда издали на тебя глядел, от страха обмирал, но глядел, глядел… Как ты голову склоня-ешь, как ты плечом поведешь… Я, негодяй, смел думать, что лучше ничего, чище ничего на всём, на всём свете! И ты меня, негодяя, мордой за это, мордой! И вправду, чего тебе жалеть меня.
– Гена-а…– дрогнувшим голосом. Натка вдруг вся обмякла, словно из нее вынули пружину. – Пошли отсюда. Слышишь, вместе… Хватит, Гена.
– Ага, будь послушненьким, чтоб потом снова всем: трус, жалок, хоть в какой узелок свяжу… Нет, Натка, теперь не обманешь, ты с головой себя выдала. Красивая, а душа-то змеиная! Как раньше любил, так теперь ненавижу! И лицо твое и тело твое, которое ты мне…
– За-мол-чи!!!
– Злись! Злись! Кричи. Мне даже поиграть с тобой хочется… в кошки-мышки. Ну, не буду играть, лучше сразу… Слушайте: это недавно было, после экзаменов по математике…
– Прошу же! Прошу!
– …Пошел я на реку, и, конечно, я, негодяй, шел по бережку и думал… о ней. Я же всегда о ней думал, каждую минуту, как проснусь, так и думаю, думаю, раскисаю… Значит, иду и думаю. И вдруг…
– Последний раз, Генка! Пожалеешь!
– Смотрите, снова напугать хочет. Как страшно!… И вдруг вижу в воде у самого бережка – она…
– Рассказывай! Рассказывай! Весели! Давай! – закричала Натка, и ее крик отозвался где-то в глубине ночи смятенно-суматошным «вай! вай! вай!».
– Купается… Из воды только плечи и голова. Меня-то она раньше заметила – смеется…
– Давай! Давай! Не стесняйся! Вай! вай! айся! – отозвалась ночь.
– Я же не ждал, я только думал о ней. А потом – я трус… Встал я столбом и рот раскрыл как дурак – ни туда ни сюда, «здравствуй» сказать не могу…
– О-о-о! – застонала Натка.
– А она знай себе смеется: уходи, говорит, я голая…
Натка всхлипнула и схватилась руками за горло – изломанные брови, растянутый гримасой рот, преобразившаяся разом, судорожно-некрасивая.
– Голая… Это она-то, на которую издалека взглянуть страшно. Уходи!… Кто другой – не трус, не жалкий слюнтяй – может, ближе бы подошел, тары-бары, стал бы заигрывать. А я не мог. И как тут не послушаться – уходи. На улице издалека вижу – вся улица сразу меняется. И я… я задом, задом да за кусты. Там, за кустами, встал, дух перевел и честно отвернулся, чтоб нечаянно как-нибудь, чтоб, значит, взглядом нехорошим… Но уши-то не заткнешь, слышу – вода заплеска-лась, трава зашуршала, значит, вышла из воды… И рядом же, пять шагов до кустика. Она! И холодно мне и жарко…
Натка медленно опустила от горла руку, низко-низко склонила голову – плечи обвалились, спина сгорбилась.
– Шевелилась она, шевелилась за кустом, и вот… вот слышу: «Оглянись!» Да-а…
Натка горбилась и каменела, лица не видно, только гладко расчесанные на пробор волосы.