В результате — шестеро убитых, множество разрушенных домов, «лотьеистов» заставили спешно погрузиться на корабли и отплыть из Гвианы, а «гоберисты» вынуждены скрываться и сидеть тише воды ниже травы. Сторожевое судно «Антарес», как и два месяца назад, когда объявили законным избрание Эжена Лотье на второй срок, пришвартовалось и сгрузило 50 морских пехотинцев и 50 жандармов…
Искрой, от которой все вспыхнуло, оказалось признание законными апрельских выборов 1928 года.
В стране с 1924 года не стихали волнения.
Эжен Гобер снова привел к избирательным урнам мертвецов. 1700, 1300 или 2100?
Без разницы.
Восставшая толпа собралась перед Домом правительства. Она была вооружена. Ее намерения более чем ясны.
Не совсем ли утратил разум губернатор Майе? Он вызвал Жана Гальмо и посадил его под арест.
Гальмо расхохотался от эдакой дурости.
В Гвиане за тридцать лет сменилось сорок губернаторов. Господин Майе только что прибыл, он мало знал об этой стране.
К счастью, нашелся кто-то, вразумительно объяснивший губернатору, что тот поставил на кон свою жизнь и общественное спокойствие. Ему пришлось принять все условия Жана Гальмо и освободить его. Были выдвинуты требования отставки мэра Гобера и всей клики муниципального совета. И разумеется, муниципальных выборов, проведенных с гарантией законности…
Бедняга Жан Гальмо, Дон Кихот до кончиков ногтей! Видно, жизнь так ничему и не научила его, раз он до сих пор верит в законность?.. Никуда ему не деться от своей крестьянской закваски и честной души скромного буржуа из Перигора. Он упустил возможность приключения… А ведь случаи предоставлялись недюжинные.
Он и слышать не хотел о предложениях, которые ему уже давно делали «воротилы» из заграницы. Его бы снабдили оружием и миллионными суммами. Он провозгласил бы Гвианскую республику, независимую и самостоятельную. Изгнал бы тамошних функционеров, отдался под протекторат, быть может, Бразилии — этой великодушной матери для всех негров, — а то и Соединенных Штатов, зорко стоящих на страже южноамериканских свобод. В обоих случаях ему гарантировали защиту с помощью доктрины Монро. Что могли с этим поделать шестьсот солдат гарнизонного войска и сторожевой кораблик, который не мог даже выходить за пределы прибрежных вод? А что могло поделать с этим правительство в Париже?
В его распоряжении было два военных корабля, уже зашедших в порты, и некая группировка обещала ему сокровища Романовых… Ему стоило только захотеть.
Нет. Жан Гальмо все еще верит в законность. Вот за этот атавизм ему и придется поплатиться. Он будет сражаться тем оружием, которое разрешено законом. И можно было бы подумать, что, пожалуй, он прав.
Список его кандидатов единодушно избирают на муниципальных выборах, а его самого объявляют мэром Кайенны.
Но в тот же день он подает в отставку, потому что губернатор заявил ему, что ради сохранения спокойствия в стране он предпочел бы видеть на этом посту кого-нибудь другого. И выбирают Кинтри, предавшего его иудушку…
Жан Гальмо продолжает быть человеком, покровительствующим врагам своим, вождем, который, встав у окна губернаторского дворца, скрывая, что он в наручниках, своей мягкостью утихомиривает толпу, испускающую страшные вопли, готовую пойти на убийства, лишь бы освободить его… Он приручает ее словами и знаками, убеждая не заходить слишком далеко, разойтись по домам. Прекрасна его вдохновенная речь, но какой безнадежности полны жесты его…
Да чего же он добивается?
Несчастный Жан Гальмо, он не знает, что ему уже подписан смертный приговор…
И все-таки предчувствие у него было… а раз так, отчего не поставить на кон сразу все и не погибнуть в борьбе?..
Вот он, Илларион Лароз, по прозвищу Глист, — тот, что пел, спрятавшись в тени своей хижины:
О Макумба!
Кто рассыпал терновые шипы —
О Бала-куче, о Беберебе,
Бабараба, — на перепутьях дорог?
О Кате-рете, о балакаба,
Самба-и-бамба, — Я!
О Чанго!
Кто побрызгал кровью черной курицы —
О Бала-куче, о Беберебе,
Бабараба, — Начиненной пометом козлят?
О Кате-рете, о балакаба,
Самба-и-бамба, — Я!
О Чала!
Кто на сухое дерево повесил труп козла, —
О Бала-куче, о Беберебе,
Барабаба, — а в его пустом брюхе полно неродившихся виверр?
О Кате-рете, о балакаба,
Самба-и-бамба, — Я!
Он поет, черномазый ведьмак, и все его тело конвульсивно извивается.
В апреле 1928 года, только что приплыв в Гвиану, из которой ему уже не суждено будет вернуться, Жан Гальмо прислал другу в Ангулем нечто вроде завещания, где писал так:
«У меня нет ничего на свете, разве что моя жена, несчастный больной сын и бедная мать. Я мог бы счастливо жить рядом с теми, кого люблю, в собственном доме. Я покинул его, чтобы приехать сюда и дать клятву, которую я подписал 15 марта 1924 года. Больше жизни моей люблю я свободу; и больше всего на свете люблю я душу моих друзей из Гвианы, их изменчивую, нежную и тонкую душу, благородную и коварную, в которой я вновь почувствовал мягкую томность моих предков. Что я знаю точно? Я люблю Гвиану так, что готов пожертвовать жизнью. Скорее всего, я очень скоро буду убит. Я верю, что буду отомщен. Да что мне за дело, ведь я даровал свободу моей стране!»
Мягкая томность… Вот точные слова… Вот что помешало ему взять в руки оружие… Или — как знать? — не жил ли уже тогда Гальмо исключительно внутренней жизнью…
В пятницу 3 августа он вдруг почувствовал странное недомогание и сильную боль в челюсти. Решили, что у него нагноился зуб. Следствие установило, что бритву, которой он обычно брился, тайком от него носили к Иллариону Ларозу…
Когда утром в воскресенье 5 августа, после ночи страшных болей, проведенной им у себя дома в полном одиночестве после того как его служанка Адриенна в субботу вечером напоила его бульоном и ушла, когда его, корчившегося от боли, везли в больницу Святого Иосифа, он сказал своему врачу, доктору Ривьерасу: «Это тот креольский бульон, который в субботу вечером мне принесла Адриенна! Они меня отравили!..»
Адские боли измучили его. Агония продолжалась долго. Он умолял сидевших рядом с ним сестер уйти, выйти, так тяжело было смотреть на его ужасающие страдания, от которых он буквально лез на стенку. Он долго исповедовался епископу Кайенны монсеньору де Лавалю, и последними его словами были: «Ах! Негодяи! Негодяи! Они меня одолели!..»
Судебный следователь Маттеи констатировал отравление после вскрытия, обнаружившего во внутренних органах чудовищное количество мышьяка.
Я привожу целиком единственную уцелевшую на сегодняшний день страницу «Двойного существования», той книги, что Жан Гальмо завершил совсем незадолго до смерти, рукопись которой таинственно исчезла:
«Начать жизнь заново? Слова, не имеющие смысла…
Выбирал ли я судьбу мою? Однажды я просто уехал… меня влекла какая-то сила. Почему суждено эта дорога, а не иная? Что я об этом знаю? На упругой поверхности Земли шаги мои не оставили следов. Жизнь кружилась по обеим обочинам дороги, словно на экране кинотеатра… Многолюдная, кипучая, похожая на то, как животные в засуху бегут по распутьям джунглей, толкая друг друга, гонимые жаждой.
А сколько существований довелось пережить тебе?.. Одно-единственное?.. Тогда ты ничего не знаешь о жизни. Ты словно пресытившийся слепец, сидящий на берегу большой реки. И тогда ты, даже начав жить заново, снова, снова выберешь то самое место, на котором будет загнивать твоя душа…
Но я-то, я повидал, как под небесами всего мира, среди пылающего пурпура тропиков, в песках пустынь — повсюду движутся караваны людей, которые дерутся, находят и теряют, и режут, и убивают друг друга за деньги и во имя любви, чтобы начать жить снова…
Мое старое тело, покрытое шрамами, познало много славы и весь мыслимый и немыслимый стыд, видело груды мертвых тел, оно вдыхало дуновение пассатов и воздух городов, где теснится род человеческий. Мне нечему больше учиться у жизни. Зачем начинать ее сначала?..
Начать жить снова? Глаза мои, ослепшие от дорог, помнят одни только мерцающие лики кошмара… сорок лет борьбы, каждодневной, ежечасной борьбы с хищниками тропического леса и хищниками в образе человеческом. Снова увидеть этот долгий сон? Никогда…
— О ком ты?
— Ах да… правда… однажды появилась женщина… Сейчас это лишь образ, но он так крепко прирос к душе моей, этот фосфоресцирующий свет, поднимающийся из самых моих глубин, озаряющий внутренний мрак существа моего.