В одном из журналов на картине был изображен светло-желтый взрыв. Чем дальше от места взрыва, тем было темнее. Дул ветер, и в воздухе кружились струйки песка. Из темноты проступали тени танковых башен с дулами, плюющимися огнем. Картина висела в музее. Перед ней, спиной ко мне, стояли дед с внуком. Лиц я не видел и не мог по их выражению распознать, какие это танки — немецкие или английские. Мне-то был известен только русский танк Т-34.
Вошла мать с чаем. Поставив стакан на столик, подошла к роялю и подняла крышку клавиатуры. Тряпочкой, с которой никогда не расставалась, стала протирать клавиши.
— Может, тебе научиться играть на рояле?
Стакан вылетел у меня из рук, и я облился кипятком. Вскочив с кресла, оттянул горячую материю от груди. Мать, расстегнув пуговицы, стащила с меня рубашку. Вспомнила, что у нее есть простокваша, и побежала за ней на кухню. Меня отправила в ванную, и сама туда пришла вслед за мной.
— Ну как? — спросила она, намазывая меня густой белой жидкостью.
— Болит.
— Но поменьше…
— Да.
Мы сели на край зеленой ванны. Пол, стены и даже потолок были выложены кафелем того же цвета. Свет, проникающий через окно под самым потолком, растворялся в зелени. Только краны и решеточка на дне биде поблескивали серебром. Мать пустила горячую воду, чтобы смыть с рук простоквашу. Над фарфоровой раковиной поднялся зеленоватый пар.
— А все потому, — сказала мать, — что ты пьешь лежа, как падишах. Такого я еще не видела! Михалу ничего не говори. Не надо его волновать. И унеси наконец эти журналы в детскую.
* * *
Вторая бело-кремовая дверь из холла вела в столовую. Я ходил туда смотреть на люстру. Из середины потолка на толстой цепи свисал бронзовый шар с восемью изогнутыми лапами. На концах у них горели электрические свечи, заканчивающиеся лампочками в форме свечных огоньков. К шару цепью потоньше был прикреплен двуглавый орел. Головы, увенчанные коронами, смотрели в разные концы овального раздвижного стола, про который Винклер сказал, что это чиппендейл.
Иногда за стол, на мягкие стулья с высокими спинками усаживались приглашенные к обеду инженеры из Кракова, которые отправлялись на запад принимать по закону о возврате утраченной собственности нефтезаводы или оттуда возвращались. В сторону фронта они ехали в оливково-зеленых «виллисах», обратно — на немецких грузовиках с кузовами, закрытыми крепко обвязанным веревками брезентом.
После обеда гости пили кофе, который мать молола в мельнице и заваривала по-турецки в чашках. Накладывая себе сахар, они жаловались, что в Кракове и Лодзи яблоку негде упасть. «А кто их заставляет там сидеть?» — спрашивала потом мать, принося мне в салон бутерброды. Инженеров она не любила. Интересно, кто из них бил евреев в Политехническом? Михал всем верит, но она-то свое знает. Ездят, чтобы наворовать побольше! Под брезентом привозят мебель и ковры, а не станки. Какой там возврат собственности! Русские ничего не возвращают. Сами «реквизируют» часы у прохожих на улицах.
В столовой под столом тоже лежал ковер. Когда мы приехали из Кросно, мать долго его разглядывала. Такой маленький? Ведь персидский должен быть больше измирского.
— Это не наш, — усмехнулся Михал.
— А чей?
— Винклера.
— Не персидский?
— Персидский, но поменьше размером.
— А наш?
— Винклер забрал.
* * *
Третья бело-кремовая дверь из холла вела в детскую, где стояла белая металлическая кровать. Вечерами по ее эмалированной раме, как по снегу, я передвигал оловянных солдатиков. Рама была гладкая и блестящая, но, присмотревшись получше, я заметил черные точечки в тех местах, где эмаль облупилась.
Я поднимал простыню, закрывавшую матрас, обтянутый материей в длинную голубую полоску. Мать считала, что он набит морской травой. Штыком оловянного солдатика я проделал в матрасе дырку, но травы не обнаружил.
У меня были три подушки, из которых торчали тоненькие концы пушистых перышек. Я вытаскивал их и, дунув, отправлял в комнату. Они кружились в воздухе и иногда вылетали в холл. Две подушки были большие, а третья очень маленькая.
— Почему? — спросил я.
— Это думка, — сказала мать. — У тебя когда-то была такая же.
Оловянные солдатики хранились в коробке под кроватью. Я мог лежа дотянуться до них рукой. Первыми я брал пехотинцев, узнавая их на ощупь, и выстраивал гуськом на раме кровати. Они бросали гранаты с длинными рукоятками или бежали, выставив вперед штыки, похожие на плоские кухонные ножи. (У русского часового на вокзале в Дрогобыче штык был узкий, как жало Ефрейтора[33].) Еще у них были походные фляжки и банки с противогазами. В углублениях на одеяле я расставлял пулеметы. К каждому были приделаны два солдатика. Один целился, а второй заряжал. (Может, пулеметчик из немецкого журнала уже потерял своего товарища?) Потом я вытаскивал из коробки кавалеристов; эти легко опрокидывались, потому что кони слишком высоко поднимали передние ноги. Кавалеристов я заворачивал в одеяло и считал пехотой в окопах. К сожалению, у них вместо касок были фуражки. Из-за отсутствия танков, я брал с тумбочки «Конрада Валленрода»[34], которого оставил какой-то инженер из Кракова, и, передвигая книгу под простыней, воображал, что это танк, окрашенный в защитный белый цвет.
Солдат я делил на немцев, русских и поляков. Немцы всегда проигрывали, и их трупы становились новыми русскими солдатами. Убитых русских я снова вводил в бой, как подкрепление из Сибири. Поляки не погибали. Поляками были солдатики, у которых я отломал плоские штыки и обрезал закрывающие затылок поля касок. (Мать ругалась, что я зачернил нож свинцом.) Они вступали в бой, когда я чувствовал, что засыпаю. Прорывали линию фронта. Играть в русское наступление мне уже не хотелось.
Утром я поднимал упавших ночью на пол солдатиков и, побросав их в коробку, садился у окна около паровой машины. Через стеклянную воронку, которую Михал принес с нефтезавода, я наливал воду в котел и зажигал под ним свечку. Когда вентиль начинал выпускать пар, я осторожно передвигал рычажок. Раздавался свисток, и железное колесо медленно поворачивалось. Оно приводилось в движение рычагами, как и колеса паровозов, которых я столько насмотрелся.
Когда мать слышала свист, она приносила мне завтрак.
В тот день я ел хлеб, щедро намазанный аслом и посыпанный сахаром. Мать сазала, что скоро пойдет покупать яйца и на второй завтрак сделает мне яичницу. Застилая постель, она сгребла солдатиков с одеяла и бросила в коробку. Тех, что упали на пол, велела мне собрать.
Она жаловалась, что ей тяжело. Ночами ходит из угла в угол, чтоб не заснуть, так как не в силах снова все это «видеть». Днем высматривает, не идет ли папа. От Нюси ни слова. А я, вместо того чтобы хоть немного ей посочувствовать, уныло слоняюсь по комнатам. Михал называет меня Гамлетом.
— Он для тебя все готов сделать! Ты сам не понимаешь, как тебе повезло. Другие дети благодарны родителям, хотя у них ничего нет.
Когда мы были одни, она называла его «Михал». Но, посылая меня на завод, если не работал телефон, велела спрашивать у пана Кубеца, когда «отец» придет обедать.
Я уже давно не молился. Видимо, ни в чем не нуждался. Мне только хотелось увидеть отцовскую фотографию, которая уцелела вместе со снимком из Трускавца. Но я не знал, как ее попросить, чтобы мать не начала плакать.
Я не вылил воду из котла, хотя Михал предупреждал меня, что он заржавеет. Солдатики остались на полу; я чуть их не растоптал, когда принес журналы и красный альбом из салона. Засовывая все это под кровать, я заметил привязанную к раме желтую ленту, сорвал ее и выбросил в мусорное ведро. Потом побежал ее искать, но мать уже вынесла мусор, когда пошла за яйцами. Я лег на кровать с номером «Deutsche Bildhauerkunst und Malerei» и, раззевавшись, уснул.
* * *
Мне снилось, что я стою на пересечении Паневницкой и катовицкого шоссе. Нигде ни живой души. В прозрачном воздухе дома, двери и даже замочные скважины видны как на ладони. На крыше стояли большие темно-зеленые статуи и переговаривались между собой. Я не понимал, о чем они говорят, потому что не умолкая ревели моторы, хотя дым выхлопных газов за колонной русских грузовиков давно рассеялся. Я заметил, что статуи исчезают, если перестаешь на них смотреть. Достаточно было перевести взгляд на другую крышу, как соседняя пустела. Вскоре осталось только одно изваяние с огненным венцом вокруг головы. Встающее солнце позолотило ему лицо. Оно блестело, как зеркало.
Вдруг моторы умолкли, и до меня дошел голос статуи. Одновременно я услышал, как около стадиона застучали каблуки, и обернулся. Со стороны Катовице шла учительница, которая в Бориславе показала нам ластик. (Глядя на ее заштопанные чулки, я вспомнил, что Винклер, уезжая в Америку, обещал привезти Неле чулки, у которых не спускаются петли.)