Он сказал эту последнюю фразу скороговоркой, тоном человека, который объясняет что-то бегло потому, что не верит в возможность осуществления этого дела я не хочет поэтому зря тратить силы.
«Во всяком случае, – думал я, пересекая площадь, где за это время стало уже холодно и тихо, – имея такую великолепную визу, я смогу продлить в полиции право на жительство в Марселе. Ведь мне предстоит улаживать всякие предотъездные дела, добиваться транзитных виз, а это длится не одну неделю. Теперь мне поверят, что я всерьез намерен уехать, и поэтому разрешат пока остаться здесь».
Мальчик жевал соломинку, торчавшую из пустого стакана. Я отсутствовал, вероятно, не меньше часа. Мне было стыдно, и я боялся его взгляда. Лишь на обратном пути домой он сказал мне:
– Так вы, значит, тоже удираете?
– Откуда ты это взял? – спросил я.
– Вы были в консульстве, – ответил он. – Все вы внезапно появляетесь и так же внезапно исчезаете.
Я обнял его, поцеловал и поклялся, что никогда от него не уеду.
Придя домой, мы застали врача. Он был недоволен, что ему пришлось ждать пациента. Он сам уложил мальчика и выслушал ею. Я грустно и смущенно стоял в стороне. Мальчик сразу же заснул – так он устал.
Мы с врачом вместе вышли от Бинне. Нам Нечего было сказать друг другу, кроме того, что на дворе собачий холод. Я пошел по направлению к Бельгийской набережной, а он, не знаю почему, последовал за мной.
– Подумать только, что я мог бы уехать сегодня! – сказал он, обращаясь скорее к самому себе, чем ко мне.
– Вы могли сегодня уехать! – воскликнул я. – Почему же вы не уехали?
– Мне пришлось бы бросить здесь одну женщину, – проговорил он, едва разжимая губы, потому что леденящий ветер дул нам прямо в лицо. – У нее нет еще необходимых документов. Мы надеемся уехать вместе следующим пароходом.
– А вы не боитесь потерять работу, дожидаясь этой женщины? – спросил я. – Ведь вы прежде всего врач.
Он впервые внимательно посмотрел на меня:
– Это как раз и есть тот неразрешимый вопрос, над которым я день и ночь ломаю себе голову.
Я с трудом смог ему ответить, потому что ветер задувал мне прямо в глотку.
– Собственно, теперь-то уже поздно ломать себе голову. Ведь вы остались, значит, вопрос решен.
– Все не так просто, – ответил он, задыхаясь, не в силах одолеть сразу двух противников: мистраль и меня. Были также и некоторые внешние причины, которые задержали мой отъезд. Ведь всегда в таких случаях, подчиняясь внутреннему состоянию, мы ищем оправдание во внешних обстоятельствах, в необходимости. Деньги на мой проезд находятся в Лиссабоне. Я намеревался оттуда ехать в Мексику. Я должен был получить еще испанскую транзитную визу, когда мне вдруг рассказали, что на днях отправится маленькое судно прямо на остров Мартиника. Оно везет груз для французского гарнизона и человек двенадцать чиновников. На пароходике есть также тридцать пассажирских мест. Если бы я решил на нём уехать, мне надо было бы срочно найти деньги на дорогу, собрать необходимые документы, внести все налоговые сборы и постараться попасть в число тридцати пассажиров. И одновременно решиться на разлуку… Понимаете?
– Нет, – возразил я.
Мы смотрели друг на друга искоса, неестественно выворачивая шеи, словно боялись, что ветер сдует наши взгляды. Я остановился на углу, потому что хотел наконец избавиться от врача. Не будет же он в самом деле стоять на улице, где свищет ледяной ветер, только для того, чтобы выслушать мои соображения. Но, видно, все это настолько не давало ему покоя, что он все же спросил меня:
– Чего вы не понимаете?
– Как человек может не знать, что для него главное. Впрочем, это все равно выясняется.
– Как?
– Господи, да через его поступки. А как же еще? Разве что ему все безразлично – тогда он уподобляется вон тому куску бумаги, что уносит ветер…
Врач посмотрел на пустую набережную, скупо освещенную затемненным фонарем, посмотрел так пристально, словно никогда не видел; как ветер несет кусок бумаги. H – Либо мне, – добавил я.
Он взглянул на меня так же пристально и сказал:
– Нет. – Он дрожал от холода. – Глупости! Это у вас только поза. Вы выбрали ее для того, чтобы никто и ничто не застигло вас врасплох.
На этом мы расстались. У меня было то же чувство, что в детстве, когда наш заводила принял меня наконец в игру, в которую не всех принимали. Но игра эта, как сразу выяснилось, оказалась не такой уж заманчивой. А кроме того; я был недоволен, что снова дай себя втянуть в дурацкую болтовню о транзите.
Окоченев от ледяного ветра, я вошел в ближайшее кафе. Оно называлось «Рим». От тепла у меня закружилась голова. Едва держась на ногах, я искал глазами свободное место. Вдруг, я не без досады почувствовал на себе чей-то острый взгляд. Головокружение прошло. Я заметил за одним из столиков мексиканского консула в обществе нескольких мужчин. Он смотрел на меня веселыми глазами, словно смеялся надо мной. Я обратил внимание на то, что все сидевшие за этим столиком были сотрудники консульства. Среди них я увидел даже привратника с гордым и смуглым лицом. Я подумал, что маленький консул волен в конце концов в этот ледяной вечер пить кофе там, где ему заблагорассудится. И наверно, он встречает на своем пути не меньше просителей виз, чем священник – прихожан. Все же не сел на свободное место, а сделал вид, что продолжаю кого-то искать. Мексиканцы встали и вышли из кафе. Я занял освободившийся столик, хоть он и был для меня одного слишком велик.
По привычке я сел лицом к двери. Мало-мальски волевой человек не думает денно и нощно, о своем страдании. Но на работе, на улице, во время любого разговора мысль эта существует где-то в его подсознании потому, что он все время чувствует непрекращающуюся боль. Что бы я ни делал – гулял ли с мальчиком, пил ли, сидел ли в консульстве или болтал с врачом, – меня ни на минуту не отпускала моя боль. И где бы я ни находился, я искал глазами мою незнакомку.
Не успел я еще прикоснуться к своему стакану, как распахнулась дверь, и она вбежала в кафе. С трудом переводя дыхание, она остановилась у входа с таким видом, словно захудалое кафе «Рим» было местом казни и некие, высокие инстанции поручили ей задержать исполнение приговора. Какие бы причины ни привели ее сюда, в ту минуту мне показалось, что она пришла потому, что я ее ждал. По ее взгляду я понял, что она опять опоздала, но я на этот раз не хотел опоздать. Я оставил на столе, свой нетронутый стакан и подошел к двери. Она почти сразу же выбежала из кафе, даже не взглянув на меня. Я бросился за ней. Мы пересекли Каннебьер. На улице было еще не так темно, как мне казалось, пока я сидел в кафе. Ветер совсем утих. Она свернула на улицу Беньер. Я надеялся, что сейчас узнаю, где она живет, в каких условиях, в каком окружении. Но она петляла по бесчисленным переулкам между Кур Бельзенс и бульваром д'Атен. Быть может, она сперва собиралась пойти домой, но, потом передумала. Мы пересекли Кур Бельзенс, затем улицу Республики. Она кружила, по лабиринту переулков за Старой гаванью. Мы прошли бы предложить ей свои услуги. Но я безмолвно шагал за ней, словно достаточно было мне проронить хоть слово, чтобы она навеки исчезла. Одна из дверей, мимо которых мы прошли, была задрапирована черными шарфами с серебряной каймой – так по здешним обычаям полагалось завешивать вход, когда в доме лежал покойник. Даже из самой убогой лачуги могущественная гостья – смерть выходила через роскошный портал. Мне все это казалось сном, мне чудилось, что умер я сам и вместе с тем я скорблю о покойнике. Женщина побежала вверх по каменной лестнице, которая ведет к морю. Вдруг она резко обернулась. Мы оказались лицом к лицу, но, представьте, она меня не узнала. Она торопливо пошла дальше. Я взглянул вниз, на ночное море. Его почти не было видно из-за башенных и портальных кранов. Между молами и причалами кое-где проглядывала вода, она была светлее неба. От дальнего выступа берега, освещенного огнем маяка, и до мола Жолиетт тянулась еле заметная, различимая только по более светлому тону воды узкая полоска открытого моря – вечного и недосягаемого. На мгновение меня охватило желание уехать. Ведь стоит мне только захотеть… и я уеду. Я одолею все препятствия. Мой отъезд будет не похож на отъезд других беженцев, я не буду дрожать от страха. Это будет спокойный отъезд, не унижающий человеческое достоинство, – как в мирное время. И я поплыву навстречу этой еле заметной полоске… Я вздрогнул. Когда я обернулся, чтобы взглянуть на незнакомку, она уже исчезла. На каменной лестнице не было ни души, словно эта женщина нарочно завлекла меня сюда.
Я вернулся на улицу Провидения. Спать не хотелось. Что мне было делать? Читать? Я уже однажды занялся чтением в подобный вечер, когда мне было некуда деться. Нет уж, довольно с меня чтения. Я вновь почувствовал свою старую детскую неприязнь к книгам, стыд от соприкосновения с вымышленным, невсамделишным миром. Если уж непременно нужно что-то придумать, если наша нескладная жизнь слишком убога, то я хочу сам придумать, как изменить ее, но только не на бумаге. И все же мне было необходимо немедленно чем-нибудь заняться в моей невыносимо неуютной комнате. Написать письмо? На свете не было ни одного человека, которому я хотел бы написать письмо. Быть может, я написал бы матери, но я не знал, жива ли она. Ведь границы были уже давно закрыты. Вернуться назад в кафе? Неужели я уже настолько заразился этой суетой, что и сам должен непрестанно суетиться? И я все же принялся за письмо. Я писал кузену Ивонны, Мишелю. Я просил его поговорить с дядей обо мне, объяснить ему что я саарец. Должно же и для меня найтись какое-нибудь местечко на большой ферме. А пока я живу в Марселе город пришелся мне по душе, и кое-что даже удерживает меня здесь… На этом месте письмо оборвалось. Ко мне постучали. В комнату вошел маленький легионер, тот самый, который уложил меня пьяного в постель на вторую. Ночь моего пребывания в Марселе. Грудь его по-прежнему была увешана орденами, но бурнуса на нем уже не было. Мне нечем было его угостить, разве что сигаретой «Голуаз блё» из начатой пачки. Он спросил, не помешал ли мне. В ответ я разорвал начатое письмо. Он сел на мою кровать. Он был куда умнее меня: как только он заметил полоску света под моей дверью, он тут же бросил бессмысленную и безнадежную борьбу с одиночеством и постучался ко мне. Он признался мне в том, что я сам уже давно знал: