В разгаре речи Вилфред поймал себя на мысли о том, как быстро перелетает мысль с предмета на предмет, не считаясь с расстояниями, и в волшебным образом уплотнившийся миг успел подивиться тому, что может перенестись мыслью от пустыни Гоби к красным тюльпанам, пылающим в вазе на рояле, с такой же быстротой, как перелететь от этой вазы к пепельнице у ее основания, а от пепельницы – к вездесущему гипсовому бюсту Бетховена, который приходится убирать с инструмента каждый раз, когда на нем играют. В промежутках между узловыми моментами своей речи он мог переброситься мыслью к очереди безработных на Стортингсгате у дверей конторы Кристофера Ханневига, которую он видел нынешним утром: озябшие, одетые чуть ли не в лохмотья здоровенные мужчины молча переминаются с ноги на ногу на тротуаре, привлеченные сюда россказнями о новых верфях, которые великий Ханневиг строит в Америке, – и дальше мог следовать мыслью за этими людьми в их мечтах о золотой стране Америке – она, конечно, участвует в войне, но в ту самую минуту, когда человечеству вновь понадобится, теперь уже для мирных целей, весь тоннаж, который пошел ко дну за время жестокой войны между всеми странами, способными хоть что-нибудь спустить на воду, перед ней откроются неограниченные возможности. Тут неутомимая мысль автоматически дала боковой отросток – на память пришли зловещие слова кайзера Вильгельма: «Война будет продолжаться, пока весь мир не признает немцев победителями...» И словно глухой аккомпанемент к этим словам, произнося в это время другие, он услышал выстрел первой немецкой дальнобойной пушки, разрушивший парижскую церковь. Протест Шейдемана в рейхстаге. Страдальческое лицо дяди Рене, когда он вспоминал о том, что происходит на фронтах вдоль Ипра и Соммы, и утешительный подтекст в словах одного из зрителей в синематографе на улице Карла Юхана: «Ну, раз они передали командование маршалу Фошу, теперь немецким свиньям конец...» И тут Вилфреду стало совершенно ясно, что все происходящее есть результат всего происходящего, более мелкое – результат более крупного, и он услышал голос, который ответил тому, первому, где-то совсем в другом месте: «Ты смотрел в „Космораме“ „Разъяренного“? Вот бы им нарваться на такого, как Вильям Фарнум...» В эту минуту Вилфред увидел четкую линию, связывающую надежду мира на маршала Фоша, поклонение грубой силе в лице киноактера Фарнума, который ведет себя на экране как скотина, и потребность в точно рассчитанном обаянии юной фрекен Герд Эггеде-Ниссен, улыбка которой околдовала мужественного Псиландера в картине «Опасен для общества». ...Фильмы, фильмы, с их быстрой сменой кадров и самовластными переходами в пространстве и времени – фильмы являют собой язык эпохи! Кино – единственное из всех средств выражения обладает скоростью и независимостью мысли... И в это же самое мгновение, в эту секунду Вилфред почувствовал угрызения совести оттого, что другие, а не он воплощают все это в искусстве, создавая произведения, отражающие действительность и как бы проясняющие ее.
Может, и впрямь, пока Вилфред говорил, миновала зима. Может, и вправду под талым снегом на Бюгдё проглянули подснежники. А его мысли уже унеслись к Рингерике, когда в далеких горах куковала кукушка и в майском воздухе разливался аромат черемухи. Из маленького поезда, курсировавшего между Лиером и Свангстранном, вышел человек и стал рвать поповник, разросшийся вдоль насыпи, а тем временем поезд, тяжело отдуваясь, взбирался по холмам так медленно, что взрослому мужчине нетрудно было его догнать – мужчине в летней панаме с сигарой во рту. Запах сигары всегда сопровождал этого человека, и была в нем какая-то дразнящая красота...
Но Вилфред говорил уже не об этом. Он предоставил вездесущей мысли коснуться многих явлений зараз, перемещаясь во времени и пространстве.
Да и вообще, продолжал ли он держать речь? Он увидел, как две-три головы обернулись к нему с надеждой – очевидно, он дал им маленькую передышку, больше он этого не допустит. Шея Селины была все так же склонена в безропотной готовности претерпеть этот словесный поток. Оценили ли они по достоинству Боло-пашу, политического авантюриста мирового масштаба, ярчайшего выразителя своего времени? Взять хотя бы его последнюю гениальную аферу – покупку французской прессы в разгар войны при посредничестве Аббаса Хильми за две тысячи немецких марок... Вилфреду пришло в голову – пришло лишь на мгновение, как маленький юмористический переход: вот человек, который понял, где залегает золотая жила эпохи, плодоносный источник гармонии в современном хаосе. Он прыгнул в самую сердцевину райских кущ, в то время как бездарные паши провинциальной страны приплясывают на обочине, вышибаемые из колеи свойственной времени центробежной силой. Немцы не двинут свои войска на Петроград, ведь новое русское правительство заключит с ними мир, и тогда немецкие силы, занятые теперь на Восточном фронте, освободятся. А стало быть, темные воды мира докатятся до золотых берегов Норвегии – и, какой бы это ни был мир, все равно норвежцы останутся с носом...
Возмущенный вопль был ответом Вилфреду со стороны шампанских батарей вдоль стола, а друзья от Максима сидели разинув рты и по временам вяло сглатывали слюну. Они больше не участвовали в игре. Ни один из них в ней больше не участвовал. Бедные в ней вообще никогда не участвовали. Мысли Вилфреда носились по горам и долинам. А богатые сидели здесь и знали, что они тоже больше не участвуют в игре. Они находились на борту судна, столь же ненадежного, как те суда, для строительства которых они создавали акционерные общества и которые так никогда и не были построены. Теперь вихревое движение вышибало их вон из игры, они понимали это, но понимали не до конца. А ему оставалось только подразнить их на краю пропасти, чтобы они порастрясли свое самодовольство и взглянули в глаза своей гибели...
Роберт задумчиво кивал в ответ на этот словесный поток. Подобные мысли не могли вывести его из душевного равновесия. Казалось, он защищен броней веселой уверенности в тщете всех своих надежд.
Музыкант Лукас уставился в потолок в неизбывной меланхолии, которую не рассеивало даже его неукоснительное общение со стаканом. Все происходящее – плод всего происходящего. Озабоченные взгляды этих мелких людишек, быть может, последнее недостающее звено в цепи событий, которая в данную минуту завершается крушением корабля «Морской бриз» в Северном море, и опять же к выгоде это или к невыгоде для Вилфреда, который стал акционером общества «Морской бриз», выиграв у Роберта пари насчет выступления в кабаре?
В сознании Вилфреда проносились века, расстояния искажались. Аромат сигары, человек, собиравший поповник вдоль железнодорожного полотна, – ведь это был его отец, от которого осталось единственное воспоминание – запах сигары. Они прозвали его Алкивиадом... Туманные намеки матери, извлеченные из-под спуда боли, но ставшие яркими воспоминаниями, едва их извлекли на свет из зловещих недр памяти, из-под спуда забвения, бережно прикрывшего старую рану...
Быть может, его пороки были тоской по чистоте? В нем уживались легкомыслие, которое навлекло несчастья на тех, кто чувствовал по-другому, и угрюмость, которая бархатистой тенью заволакивала лучистую пылкость его взгляда. Само собой, они составляли одно, проистекали из одного источника – легкость и угрюмость его нрава, его чистота и его пороки. Но люди определили точные границы, в которых все должно проявляться, – каждому душевному движению свои границы, не вздумайте их смешивать, боже вас сохрани, не вздумайте смешивать. На похоронах надо плакать, а в театре смеяться в положенных местах. Но если замерзший смех вдруг прорвется сквозь горе, подобно оттаявшим звукам в почтовом рожке барона Мюнхгаузена, тогда все волки разом завоют, готовые тебя сожрать: «Он смеется не там, где положено, он поклоняется южному ветерку, он увидел божественный отсвет в прозрачной, как папиросная бумага, коже простолюдинки!»
Да, это правда, его отец поклонялся южному ветру. И они застигли его на месте преступления. Вот как обстояли дела. А теперь дела обстоят так, что отцовский золотой отблеск ложится на него, Вилфреда, который стоит в этом поддельном ореоле среди поддельных друзей в разгар поддельного веселья. А кто же такой он сам? Акробат на канате, балансирующий между безднами добра и зла, к которым он равнодушен, как равнодушен к этим друзьям, которых он любит, когда зимой хочется отогреться.
Вилфред посмотрел на склоненную шею Селины и увидел перед собой Мириам, услышал сумеречный аккомпанемент ее голоса. Она говорила не словами, которые произносила, прислушиваться надо было к ее голосу, который придавал краски и смысл тому, что было не внешним, а глубинным выражением ее души. Они сидели на скамье во Фрогнер-парке и ссорились, но ее беспощадные, язвительные слова были лишь формой, которая обнажала суть, а суть... суть... он быстро перевел взгляд на мольберт, который явственнее говорил своим замаскированным языком, чем если бы он прямо и откровенно выбалтывал свою мысль, подобно уличному плакату. Вот оно – голос Мириам, скрытый мазками на холсте. Холст высказывался в форме, которая в первое мгновение создавала впечатление невысказанности, но в следующее мгновение и потом – как бы сказанного вдвойне: маскировка не затушевывала высказывания, а была более действенным способом высказаться, высказаться, чтобы сквозь внешнее выражение проступало все богатство смысла.