Я видел еще одного приговоренного. Он стоял с рукой, замотанной грязной тряпкой; очевидно, она была завязана индпакетом, но пыль и грязь прилипли к крови, рука воспалилась и вся опухла, стала синей. Ему даже не оказывали медицинской помощи. Зачем? Все равно расстреливать. В таких случаях следует доказать, что рана не от шальной пули. На него донесли. Видели, как он выставлял руку во время обстрела, и донесли. Его взяли из окопа, судили и быстро приговорили.
На его лице тоже была какая-то страшная гипнотизирующая мысль, но я ее расчислить не смог. Его расстреляли днем.
Вероятно, СМЕРШ занимался и настоящими, но я их не видел.
А что значит СМЕРШ? Смерть шпионам. Где же эти шпионы? Кто их видел?
Зайцов?? Возможно!
Позже появились приказы еще страшнее. Этих несчастных вешали перед строем.
Для этого уводили в тыл. На передовой строя не выстроишь.
Это было уже перед началом новой жизни, перед прорывом блокады и наступлением.
Она была машинисткой в другой части, но стояли мы в одном лесочке. Маргарита вышла из землянки подышать воздухом. В плохонькой шинельке, кирзовых сапогах, пилотке, одетая не как штабные девушки. То ли она недавно прибыла и не успела снарядиться, то ли не хотела — не могу сейчас сказать. О красоте ее — тоже ничего определенного. Больше всего подойдет — не очень красивая. Приятное, милое, скорее деревенское, простое лицо.
Она, как говорится, положила на меня глаз.
Прошло два года войны, и еще ни одна на меня не поглядела. Я был тогда еще лейтенантом, а до этого рядовым, до меня ль им было, вокруг полковники да майоры. Их, девушек, было очень мало, а нас очень много.
Второй раз я увидел ее в сумерках. Она случайно вышла, и я случайно вышел. Обстрел затих, шел очень мелкий дождичек, скорее, изморось. Я подошел к ней и сказал: «Здрасте!» Она кивнула и приветливо улыбнулась. Такое что-то необыкновенно-ласковое и приветливое, привлекательное было в ее улыбке. Я подошел близко. Она не отстранилась. Я положил руку ей на щеку. Щека была холодной и влажной от дождя, а рука теплой. Ей это нравилось. Мы стояли молча, долго, потом я положил вторую руку и стал целовать ее лицо, едва касаясь лба, глаз, щек и не касаясь рта. Она не была для меня воплощенной женщиной. Я не хотел снимать с нее трусики. Она была предметом для ласки. Она была и ребенком, и мамой, и просто женщиной. Не возлюбленной, не любовницей, но — женщиной того далекого времени, когда они ходили по улицам в легких светлых платьицах, стояли, обнимая своего ребенка, сидели, кормя его грудью, или просто болтали с подругой у витрины магазина, потряхивая свет ми волосами.
— Как вас зовут?
— Маргарита!
Низкий прелестный голос. У меня завибрировал позвоночник. Рядом… жжжжссс … ззз… разорвалась мина. Мы не обратили внимания. Хорошо научились определять безопасное расстояние.
— Мне уже нужно уходить!
— Вы еще придете? Ты… еще придешь?
— Не знаю! Но хочу прийти.
— А как тебя зовут?
— Леон или Левка.
— До свиданья.
Я отпустил ее, но она не уходила. Приложила руку к моей щеке. Мы молча стояли, и я с содроганием ждал момента, когда она отнимет свою теплую и приятную руку.
Она еще обернулась и помахала издали.
Весь день, а было полное затишье, едва прерываемое десятком разрывов, она была предо мною. То уходила, то приходила, то клала руку на лицо, то казалось, что она полюбила меня с первого взгляда, то переспала уже со всеми полковниками, теперь ей захотелось лейтенанта. Я ее отбрасывал, она возвращалась обратно. Возраст? Мне двадцать пять — она моложе. Главное впечатление — ранняя умудренность и доброта русской женщины, пережившей потрясения, что ли? Я как бы ее целовал, и было так легко заниматься всеми бесконечными боевыми заботами, нося ее под шинелью.
Перед вечером она пришла.
Я часто выглядывал из землянки и очень ждал, и почти не верил, а она пришла. Пришла просто и ясно. Разрешила целовать себя, потом стала очень мило и скромно отвечать. Мы долго стояли в нашем лесочке. Я расстегнул ей шинель, обнимал ее и рьяно целовал. Она была очень ласкова, успокаивала меня как старшая. Потом я сказал ей: «Пойдем в мою землянку». Она ничего не ответила. Я подумал, что обидел ее и стал извиняться, и вдруг увидел, что ей очень жаль меня. Так жаль, что она готова на все из этой жалости. Отнюдь не из страсти, а из большой женской жалости, которую иногда принимают иные за любовь.
Я тронул ее за руку, и мы пошли к моей землянке. Всех моих сожителей, конечно, давно выдуло оттуда.
Тут и мне ее стало жаль, да так, что я готов был зарыдать и отказаться от всего. Однако натура оказалась сильней психологии, и я дрожащими руками расстегнул пуговичку на ее гимнастерке. Она сказала: «Ну что ты, дурачок, так волнуешься? Все очень хорошо!»
Но все было не хорошо. Просто ничего не получилось.
Я был в жару. Она тихонько надела шинель, поцеловала меня и тихо сказала: «Сейчас я оставаться больше не могу, а завтра приду, и все будет хорошо. Не горюй! Бывает!»
Она ушла. Я ее не провожал.
Пришли ребята, догадались, что все плохо. Ничего не спросили.
Начался артналет. С полчаса наша рощица обстреливалась из тяжелых минометов. Рвалось рядом. Засыпало ход сообщения. В накаты не попало, но песок сыпался на нас вовсю, и любовная неудача несколько облегчилась. Есть же на свете обстоятельства поважнее настроений. А связь не работала. Побежали ее чинить, очищать траншеи, проверять посты. Оказались все живы. И это было очень хорошо.
Страх, усталость — и отношения с женщиной? Может быть, этого не надо.
А тут еще ничего не получилось.
С утра были сильные обстрелы, гонка, проверка наблюдательных пунктов.
Не готовит ли противник чего?
Не придет она. Зачем ей такой никудышный мужик? Вокруг полно больших орлов. Только свистни, слетятся!
Я выбегал из землянки. Был сильнейший туман. Капли его висели на каждой хвоинке, они вырастали и падали. Если бы поднялся ветер, то был бы дождь из этих капель. Постояв и понюхав воздух, я уходил обратно. В землянке было тепло и уютно, но не сиделось. Я был один и то и дело выбегал вновь.
Стемнело. Возвратившись в очередной раз и решив, что всему конец, услышал ее шаги.
Она пришла! Да! Она пришла ко мне в землянку.
Сказать, что я одурел от радости? Да, я одурел от радости! Шинель на ней была мокра-мокрёхонька. Маргарита шла по лесу, снимая все капли со всех деревьев.
Дальше???…
Она была прелестна, а я был молодец!
Потом она сказала: «Не провожай меня», — поцеловала и ушла в мокрый-мокрый туман.
Почему, отчего, зачем, для чего она приходила?
Было затишье, и можно было подумать о ней, о ней! Я еще не знал ее отчества и фамилии, мы почти не разговаривали. Машинистка из штаба полка, из города Кимры.
Ни на один из вопросов о ней я ответить не мог и не спрашивал ее, конечно. Мог ответить только о любви, любви тут не было и в помине.
Не смогу также ответить — что сильнее действовало, ее появление или близкий разрыв мины? Я впадал в горячку, в какую-то смесь сексуального напряжения и ощущения прежнего мира, где были отдых, нежность, отношения покоя, доверия. Необыкновенная радость от того, что кто-то хочет тебе сделать бескорыстное добро. Эта женщина снимала меня с Голгофы. Сверхнапряжение от бессонной жизни, водка, внимание к тому, чтобы не потерять ощущения опасности и осторожности к обстрелу. Я заметил, что терпят поражение чаще те, кто потерял к обстрелам уважение, и старался их уважать, не боясь. Солдатам было куда легче, а офицер в пехоте подвергался круглосуточному напряжению, превышающему человеческие возможности.
Маргарита приходила каждый вечер. Я ее очень ждал, но она появлялась неожиданно и снимала всю накипь сразу. У нее не бывало плохого или грустного настроения, как и веселого. Ровная, милая, ласковая! Она прикладывала теплую ладонь к моей щеке и говорила: «Все хорошо!» И действительно, становилось хорошо.
Однажды она была особенно ласкова, целовала меня и сказала, что полюбила меня. Она ждала такого же ответа. Но я этого не сказал. Я долго молчал, потом сказал, что она стала мне очень дорога, и что мне очень хорошо с ней, и другое… А думал о трех видах- источниках женской любви: страсть, жалость и настоящая любовь.
Маргарита огорчилась, а я не смог путать, как мне казалось, святое с будничным. Я любил только Ирочку, не переставая «быть во власти» этого чувства, и очень страдал ог «того», что в него вмешалось. Еще страдал от невозможности писать домой. Писать не мог, а не писать нельзя.
Может показаться, что я был во власти душераздирающего романа, однако, я кипел весь день, как грешник в смоле, и только редкие минуты посвящались этим переживаниям.
А с нею все было по-прежнему необыкновенно хорошо. Мы развлекались, вспоминая первую встречу. Я рассказал ей, что когда увидел ее в солдатских кальсонах, со мною случилась судорога. Казалось, это поганая мистификация, и я раздеваю мужика. Она приняла это очень серьезно и долго объясняла, что белья женского нет и достать неоткуда. «А другие посылают адъютанта в тыл, а она не хочет».