Сначала все шло чудесно, легко прошелся битый лес, за ним пошел лес полуживой, но густой и зеленый. Как хорошо было быть одному, в лесу. Когда не слышно обстрела, тишина была полной. Ни одного голоса живого! Кого из животных и особенно птиц не перебило, те удрали и улетели. Мне хотелось сказать, что лес не имел своего голоса, потому что живность была перебита. Но это было не так. Ззззззззззз… комаров наполняло не лес, но воздух. Комары были не наши ленинградские прозрачные малютки, это были черные, огромные лошади. Я шел мимо болот, где комарам было раздолье. Птицы улетели от войны. Если рука оставалась на секунду неподвижной, они покрывали ее сплошь. Все это раздиралось в сплошные болячки. И не было птиц… Они улетели, а комары прилетели.
Потом пошли болота. Я их пытался обходить, проваливался выше колен в вонючую жижу. Уже давно прошел десять километров, отмеренных по карте, и еще, и еще, а чащоба становилась все труднопроходимее.
Вдруг увидел просвет. Ну, слава Богу. Какие-то землянки, заваленный сарай, невдалеке, на опушке, еще землянка и из нее дым.
Не похожа! Подхожу к землянке. В ней три солдата. Совсем пьяные, лыка не вяжут. Они из нашей бригады. Ездовые. Украли где-то бочонок спирта и дней двадцать его осваивают. Говорят — нашли! Но лошади наши в форме, и выводка[6] покажет!
Я им объяснил, скорее, пытался объяснить, что им полагается уже три расстрела. Один за воровство, другой за пьянство, третий за дезертирство. Один из них, совсем маленького роста, все повторял: «Выводка покажет». Они должны были подвозить снаряды. Теперь они должны быть расстреляны. В лошадином сарае сена было много, но животные стояли по брюхо в навозе. Сарай был в яме, яма полна навоза, а лошади опирались брюхом на навоз.
Я острастил солдат пистолетом, вылил спирт наземь, хоть винтовки у них стояли рядом, показал, куда идти, и пошел дальше своей дорогой.
Еды у них давно не было, и они пойдут и найдут свою часть, но семьи их получат похоронку, в которой не будет написано «пал смертью храбрых». И я тут ничего не смог бы сделать.
Может быть, нужно было бы бросить Маргариту, взять их под ручки, отвести в часть и наврать, что они, бедняжки, заблудились. Я их нашел и спас от голодной смерти.
Может быть! Но их начальников мне не провести. Тыловики очень тертый народ. Да и потом, за два года я четко понял, что на войне у каждого своя судьба. Будь я по-прежнему штатским интеллигентом, я бы поступил по первому варианту, но я стал настоящим военным и пошел дальше искать Маргариту.
Да! Я не был уже штатским, но я был альпинистом и только поэтому не утонул в болоте, не заблудился и нашел полк № 162.
Кроме этого, других радостей меня не ожидало. Маргарита была жива и здорова, но уже вышла замуж за того Капитана, который к ней раньше приставал. И не просто как ППЖ[7], а по-настоящему, и зарегистрировалась с ним в строевой части и взяла фамилию Комарова и получила новую солдатскую книжку, а ее Капитан стал майором и командиром полка.
Маргарита увидела меня издали, сначала пошла навстречу не спеша, потом побежала. У землянок стояла кучка офицеров. Мы обнялись и поцеловались, не подходя к ним.
— Это он? — спросил я.
— Да! Пойдем, погуляем, — сказала она, обняла меня за талию и повела по лежневой дорожке подальше от капитана.
Я не оборачивался, шел, сцепив руки перед собой. Образовалась напряженность, как в стволе ружья.
— Они меня знают?
— Конечно! Колосовский им расписал тебя славным, но очень смешным штатским чудаком.
Она сняла руку с талии, взяла меня под руку и прижалась вся.
— Не надо, Маргарита! Тебе потом будет нехорошо.
— Мне наплевать! Одна минута с тобою дороже всей остальной жизни с ним. Ты меня нашел?
Я понял все. Она, не уверенная раньше в моем отношении к себе, тут поверила и была счастлива.
Я тоже был заражен ее радостью, забыл на время о ее муже и наслаждался осветившей ее мыслью о том, что она не зря вложила столько души в наши свиданья и что она была в этом не одинока.
Лежневка была прямой, как шпага Д'Артаньяна. На нас смотрели сзади капитан и его помощники, взгляды их врезались в меня не хуже острия этой шпаги. Но мы продолжали путь, забыв обо всем. Комары вились сплошной тучей. Она опахала меня веткой, но это почти не помогало; когда их столько, не действуют ни дым, ни ветка.
Лежневка лежала на сплошном болоте, и не было ни одной боковой тропки.
Я не выдержал пытки наблюдения и отстранился от нее.
Мы долго шли так, не прикасаясь друг к другу. Она взглянула на мои руки: они сплошь покрылись расчесами от укусов. Она еще больше растрогалась, что-то сказала и поцеловала мне руку.
Справа показалась небольшая сухая кочка, мы перепрыгнули на нее, обнялись и неотрывно целовались …долго, долго. Я обошел поцелуями все лицо, она пыталась целовать мне руки, я не разрешал.
Она взяла шинель, которую я нес на руке, положила ее наземь и села. Я сел рядом. Она прижалась к моему уху и сказала: «Это в последний раз» — не то прося, не то оправдываясь.
И это был последний раз… и мы это знали. А комары этого не знали.
— И ты ничего о ней больше не знаешь? — спросил Федя.
— Знаю! Ей оторвало ногу. Позже ее видели в родном городе, одинокую старую женщину на деревяшке, часто с пустыми бутылками в грязно-белой сетке.
Я шел из санроты к себе в часть. На опушке редкого, совсем разбитого лесочка, на песчаном взгорке, кое-где прикрытом вереском, работала похоронная команда. Сладковатый запах трупов веял еще на другом конце большой поляны. Привычный запах на войне. Я вообще привержен к запахам. Помню, однажды ночью шел в задумчивости через площадь у стадиона Политехника. Мимо меня изредка проходили встречные люди. Было совсем темно. Вдруг мою задумчивость разбил удар, как по большому барабану. Заработала разрешающая установка разума, и я вычислил запах Алевтины — моей любимой девушки. Вычисления были не мгновенны — она ушла далеко. Я побежал, догнал, и это действительно, к большой радости, была она… Запах Алевтины… и запах мужиков… убитых дня три-четыре назад. На теплом солнце.
Двое похоронщиков ходили по горе с грязной белой лошадью. На ней был хомут с постромками, привязанными к концам толстой палки (забыл, как называется это устройство у крестьян, кажется валек), в середине палки веревка, оканчивающаяся удавкой. Один из них вел коня под уздцы, другой набрасывал петлю на ноги, иногда на шею убитого и волоком тащил к площадке, где складывали их в аккуратный серый штабель, забрасывая в верхний ряд, на счет раз, два, три.
Идти бы мне скорее мимо, не глядя, как я делаю, проходя мимо уличных аварий, ан нет! Я остановился, не приближаясь.
Я остановился! Какие трудные силы меня остановили, не знаю. Остановили, и все. Остановили и двигаться не разрешили. О чем я думал?
Ни о чем. Угонял приходящие мысли. Научился этому искусству. Рядом, полузасыпанный пылью, лежал молодой, почти мальчишечка, еще не утащенный лошадью. Серое, совсем серое все тело с черными пятнами. И запах … Думаете, я думал думу о его маме? Нет. Я думал о своей маме в блокадном Ленинграде, о другом… другом… все бежало… бежало; штатские, став вояками, учатся хранить свои мысли.
Пока я хранил, меня заметил один из солдат-могильщиков. Он стоял за штабелем. Суетливо пошел навстречу, вихляя задом, соображая, застукал ли я его. Подошел близко и тихим голосом, чтобы не слышали другие, сказал:
«Товарищ капитан! Поглядите». Вытащил из-под шинели шапку-ушанку, нашего образца, доверху наполненную часами. Там были золотые или золоченые, на металлических и золотых браслетах, и черненые на старых кожаных застежках, и просто без ремня, и старинные, карманные луковицы, данные в поход дедом, ветераном четырнадцатого года (может быть, на них еще смотрел сам император).
Поразительно! Они все или почти все шли. Их хозяева лежали в штабеле и не шли, а они шли…
Солдата тоже восхищала какая-то мысль, возможно о том, что он ходит, часы ходят, а «эти» не ходят, и он хотел поднести шапку к моему уху.
Я отстранился, как от проказы, боясь прикосновения, но и на расстоянии хорошо был слышен шапочный контрапункт.
Звук плыл. Иногда попадал в резонанс, и громкость усиливалась, иногда затихало.
— Товарищ капитан! — он опомнился. — Разрешите обратиться! — и не дожидаясь разрешения, считая эту фразу за «здрасте», сказал: «Берите любые, хоть не одни, вам пригодятся!»
Следует сказать, что с часами (вернее, без часов) была катастрофическая трудность. Вода, дожди, мелкий песок (которых мы уже не замечали, а наши часы — о-го-го, не переносили) сделали свое дело, и если назначалась артподготовка в семь ноль-ноль, то приходилось бегать по землянкам и отбирать у солдата завалявшиеся у него в кармане и не нужные ему часы.