Долго еще терзал себя Васарис различными размышлениями на ту же тему и только дома, уже улегшись в постель, пришел к такому выводу: «Бразгис прав, ты ничтожен и смешон, ты семинарист-левит и должен знать свое место. Мечты о земных радостях, о счастье, девичьей улыбке — все это не для тебя! Каждый имеет право влезть в твою душу, узнать твою тайну, высмеять и унизить тебя ни за что ни про что».
Две недели терзался Васарис, вспоминая роковое воскресенье, но уже в следующие две недели происшедшее начало забываться. Жизнерадостность, присущая юности, брала верх, а вокруг было столько летнего солнца, синего неба, цветов и бьющей ключом жизни, что этот случай не мог долго жить в его сознании, он затаился в темной глубине памяти, хоть и не исчез, как не исчезает ничто из пережитого нами.
В день праздника святого Лаврентия Людас не поехал в Клевишкис, хоть и настоятель звал его и родители уговаривали. Все же Людас выдержал характер и остался дома. В этот день он чувствовал себя обиженным и в то же время гордился своим одиночеством.
«Пусть знают! — утешал он себя. — Они думают, что я очень нуждаюсь в их дружбе, обойдусь и без них!»
Через несколько дней после праздника, в погожий полдень, когда Людас сидел на высокой Заревой горе, он вдруг увидал бричку, которая свернула с большака по направлению к их дому. Людас решил, что, вероятнее всего, это приехал в гости кто-нибудь из товарищей; он спустился с горы и поспешил домой. Однако, увидав кто эти гости, Людас так растерялся, что не знал, что и сказать: в бричке сидел клевишкский органист и Люце.
— Ха-ха-ха! — звонко смеялась Люце, спрыгивая с брички. — Вижу, что вы не ждали таких гостей! Мы и хотели удивить вас. Не прогоните?
— Нежданные гости еще приятней. Верно, вы издалека едете? Вот и хорошо, что завернули к соседям!
— Представьте себе, нет. Прямо из Клевищкиса — к вам.
— Что-то не верится, — сказал Людас. — Однако, что же это мы стоим? Входите, пожалуйста, вы совсем запылились.
Тем временем вышла встречать гостей и мать Людаса, потому что барышня из усадьбы настоятеля, хоть и не сам ксендз, а все же особа к нему близкая, и такое посещение — честь каждому дому.
— Видите ли, матушка, — по пути в горницу говорила Люция, — чтобы вы не очень удивлялись нашему приезду, хочу вам все сразу объяснить. Мы узнали, что у вас в саду поспели ранние, сладкие груши, а они как раз очень нужны нашей экономке. Если дадите нам груш — останемся, если нет — тотчас уедем обратно.
— Пожалуйста, пожалуйста, — сколько хотите! — поспешила уверить ее мать Людаса. — Груши теперь как раз налились, а скоро и перезреют.
— Дяди сегодня дома нет, вот я и уговорила нашего органиста поехать со мной.
Между тем с поля пришел старый Васарис поглядеть на неожиданных гостей. Узнав, зачем приехала племянница настоятеля, старик был очень польщен. Для него не было большей радости, чем похвала его саду, потому что все деревья он и посадил и привил сам. А тут еще не кто-нибудь хвалит, а племянница такого знаменитого настоятеля! Он тотчас повел всех в сад, чтобы показать сладкие груши, рассказать их историю, а заодно и обойти каждое дерево. Оказывается, Люце отлично умела поддерживать разговор о садоводстве, а старого Васариса, точно медом по губам мазали:
— Вот, барышня, хоть и господского звания, хоть и ученая, а за садом ухаживать умеет, — похвалил ее отец Людаса. — Да, правда, у клевишкского настоятеля прекрасный сад. Наверно, вы помогаете ухаживать за ним?
— Да, мы с дядей знаем каждое дерево, — подтвердила Люце.
Показав деревья, старик хотел повести ее еще и на пчельник, но тут уж Люция запротестовала:
— Боюсь! Боюсь! — закричала она и замахала руками. — Почему-то меня не любят пчелы. Только вчера одна ужалила! — Тут Люце засучила рукав повыше локтя и показала ужаленное место. Однако ни Людас, ни другие не обнаружили никакого следа на гладкой, белой, округлой руке.
— Ничего уже не осталось, вот и хорошо! — обрадовалась девушка.
Любителем пчел оказался органист. Старый Васарис был счастлив найти слушателя. Он тотчас подвел его к одному из ульев и сказал: — Вот в этот улей в праздник святого Антанаса залетел пчелиный рой.
— А мы пойдем поглядеть на ту красивую горку, где вы сидели, когда я подъезжала, — предложила Люце семинаристу.
— Ничего особенного, самая обыкновенная горка, — отговаривался Людас.
Его равнодушие, видимо, задело Люце.
— Не хотите? — спросила она, поглядев на него в упор.
— Очень хочу. Да боюсь, не понравится вам мое любимое местечко.
Поднимаясь на Заревую гору, они разговаривали о самых обыкновенных вещах. Потом Люце принялась расспрашивать его, как он провел каникулы, не скучал ли с родителями и со старым настоятелем? Людас отвечал, что ничуть не скучал, что ему было очень хорошо, потому что он любит одиночество.
— Конечно. Оттого, верно, и забыли навестить нас, — упрекнула его Люце.
— Как забыл? Вы же отлично знаете, что я был у вас.
— Скажите, Павасарелис, вы очень на меня тогда рассердились?
Людас почувствовал, что она говорит искренне и точно извиняется.
— Чего ради я стал бы сердиться? Вы были заняты другим, на меня не обращали внимания — и только. Кроме того, я заметил, что был тогда незваным гостем.
— Я вела себя так нарочно. Сама не знаю, какой бес толкнул меня на это. К тому же я чуточку сердилась на вас за то, что вы долго не приезжали. Вот и все. Ах, как я жалела об этом, когда вы уехали! А когда вы не явились и на престольный праздник, я совсем заскучала.
Слова Люце были очень приятны Людасу. Он сразу поверил им, хотя и сделал вид, что сомневается.
— Вы только теперь так говорите, а тогда я видел, кому вы дарили свое внимание!
— Бразгису? — спросила Люце.
— Конечно.
— Все это комедия. Должна же я с кем-нибудь разговаривать.
— Но вы выходите за него замуж, — несмело заметил семинарист.
Люце расхохоталась:
— Ведь вы-то, Павасарелис, не женитесь на мне? Людасу стало стыдно, и он ничего не ответил.
Они уже взбирались на холм, подъем был довольно крутой, и она ухватилась за его руку. Оба запыхались, но тем приятней было отдохнуть на вершине.
— Ах, как здесь красиво и как далеко видно, — восхищаясь открывшейся панорамой, воскликнула Люце, — я не удивляюсь, что вы так любите эту горку.
Они уселись рядом на солнечном припеке; было тепло, пахло травой, стрекотали невидимые кузнечики. Люце нарвала чебреца и палевых бессмертников, росших прямо под ее ногами, и перебирала их, любуясь и составляя букет.
— Привезу домой цветы с горы Павасарелиса. Будет у меня хоть воспоминание. А бессмертники не вянут. Я сохраню их до будущей весны. Тогда вы должны будете привезти мне свежих.
Доселе неиспытанное чувство захватило Васариса: никогда прежде не бывал он наедине с молодой, красивой девушкой, а тут еще такие ласковые слова!
Но вдруг ему вспомнилась насмешка Бразгиса.
— Скажите, — неожиданно спросил он, — говорили ли вы когда-нибудь обо мне с Бразгисом?
— Еще бы! Я расхваливала ему вас. Васарис вскочил, точно ошпаренный.
— Нам пора возвращаться. Матушка дожидается с закуской, а вы, наверное, проголодались.
Голос Васариса выдавал его волнение, и Люце удивленно поглядела на него:
— Что с вами, Павасарелис?
— Ничего, — сухо ответил он. — Я только вспомнил, что мне скоро возвращаться в семинарию.
По его волнению она поняла смысл этих слов, и ей уже не хотелось подшучивать над ним.
— Не забывай меня в семинарии, Павасарелис, — чуть слышно прошептала девушка. — Знай, что я буду скучать по тебе.
Вечером, после отъезда гостей, Васарис снова поднялся на Заревую гору и поздно пришел домой.
XIV
Он вернулся в семинарию, повторяя ее слова: «Не забывай меня, Павасарелис, я буду скучать по тебе…» Слова эти долго были для него опорой, источником оптимизма. А такая опора ему была очень нужна.
Поместили его в одной комнате с четырьмя поляками. Все они глядели на него свысока, с недоверием и своего недружелюбия не скрывали. Староста комнаты, пятикурсник, большой франт, корчил из себя аристократа. Остальные ему во всем потакали и старались не отставать. Один из них был однокурсником Васариса, но это только осложняло положение, потому что каждая пустяшная неприятность, каждый неудачный ответ Васариса на уроках тотчас доходили до всех обитателей комнаты и доставляли лишний повод посмеяться над ним. Васарис приходил сюда только ночевать, но и пятнадцати минут, предшествующих сну, было достаточно, чтобы за две недели эта жизнь надоела ему хуже горькой редьки.
Обычно с его приходом поляки обрывали разговор на середине фразы, и минуты две длилось неловкое молчание. Выказав ему таким путем свое недоверие, староста, если это была неделя дежурства Васариса, громыхая краном умывальника, сердито говорил: