Буржуазная реакция всегда связана с фашизмом, по крайней мере вначале. Бюргер видит, как в большом государстве идет истребление его класса и что против него в его стране выступают силы, которые это одобряют и подталкивают к таким действиям. Он предвидит уготованную ему судьбу. Он также понимает, что средства правового государства не в состоянии обеспечить его безопасность, и ни правительство, ни народное представительство, ни полиция не в состоянии справиться с этой задачей. Тогда и он тоже покидает правовое поле, и вскоре из жертвы провокации сам переходит в провокаторы. Одновременно он утрачивает симпатии остального мира. Его проступки осуждаются более сурово, они сильнее раздражают мировое общественное мнение, чем чьи-либо еще. Примером могут служить Феррер, Маттеотти.[91] Белое пугало ничем не лучше красного и точно так же не заслуживает одобрения. Однако его дурная слава сильнее, что, объективно говоря, свидетельствует о том, что он живет не в ладах с мировой тенденцией и ее симпатиями. Нечто подобное сказал однажды Наполеон, примерно так: «Стоит мне спалить одну деревню, как весь мир возмущается. Англичане разоряют целую страну, но об этом никто даже слова не скажет». Этим объясняется и то, что тех же людей, которые обсуждают и осуждают наши ужасы, нисколько не волнует тот факт, что они сидят за одним столом с завзятыми мясниками, расправившимися с отдельными людьми и целыми народами.
Возвращаясь к «Рафаэлю»: я думаю, что, наверное, ни в одной другой армии не наблюдалось, по крайней мере среди ее интеллектуальной верхушки, столь низкой правовой оценки собственной стороны; внутри у нас тоже шла война на два фронта. Такие случаи, когда представители армейского командования занимали, как правило, невыгодную для них, отличную от правительства политическую позицию, бывали во все времена; в качестве примеров можно назвать Валленштейна, Пишегрю, Лукнера, Йорка, Тухачевского.[92] Здесь же, не говоря уже о моральной дилемме, добавился еще другой момент, который мог появиться лишь как порождение мировой гражданской войны: сознание того, что ты выпал из мирового революционного потока. Это обстоятельство увеличивало трудность личных усилий, расшатывало нравственную опору, вызывало настроение безнадежности.
И вот другая сторона безоговорочной капитуляции: понимание того, что прийти к соглашению в соответствии с положениями Клаузевица стало невозможно. Все сделалось проблематичным также и со стороны внутренних дел; нужно заново разобраться с вытекающими следствиями.
Кирххорст, 24 августа 1945 г.
Разборка рукописей и переписки. Устанавливаю пробелы, возникшие главным образом тогда, когда я, разнервничавшись, сжигал некоторые бумаги. Хотя эти огненные жертвоприношения ничего не прибавляли в смысле безопасности, они все же давали некоторое успокоение. Как ни странно, но оказывается, что дух зла, когда он силен, тоже способен вызывать у нас мучения совести; это говорит о том, что он играет роль заместителя. У меня бывали евреи, которые словно бы извинялись за то, что родились на свет.
Если у моих знакомых бывали из-за меня неприятности, то бывало также и обратное; это влияние было перекрестным. Общение с Никишем, Мюзамом, Отто Штрассером, Гофаккером, Шуленбургом,[93] Генрихом фон Штюльпнагелем и другими неблагоприятно отражалось на моей репутации.
С Мюзамом[94] я познакомился у Эрнста Никиша, у которого я часто бывал. Кажется, в тот вечер там был и Толлер.[95]
Они были знакомы со времен Баварской Советской республики, провозглашение которой было такой же дурацкой затеей со стороны левых, как капповский путч со стороны правых. Между нами началась оживленная беседа. Мюзам пошел провожать меня домой. Он был представителем богемы вроде Петера Гилле,[96] анархист, человек не от мира сего, по-детски добродушный и большой путаник; не требовалось особой проницательности, чтобы понять это с первого взгляда. На свою беду он связался с политической практикой, к которой он был совершенно неприспособлен, его считали опасным литератором; его имя как-то приплели к убийствам заложников в Мюнхене. Вот об этом он и разговорился на станции подземки возле поворотного треугольника, пока мы ожидали поезда. Он бурно разглагольствовал, почти кричал, полы его пальто развевались, прохожие оборачивались на эту странную фигуру, напоминавшую большую нескладную птицу. Мы обменялись несколькими письмами, в последний раз незадолго до его ареста, затем просочились слухи об его ужасной судьбе.
Вот эти-то письма у меня и искали. Тогда я познакомился с техникой этих посетителей, которые всегда ходят парой. Был вечер; я сидел один в моей штеглицкой квартире и читал «Венеру и Тангейзера» Бердслея. Раздался звонок, на пороге я увидел двоих полицейских. Они вошли, я спросил у них удостоверения, но они сделали вид, что не слышали. Они стали спрашивать, есть ли у меня в доме оружие, а сами уже открыли ночной столик у меня в спальне. Один запустил руку за обивку кресла, как в сумку, и укололся иголкой. Другой сперва проверил корзину для ненужных бумаг, затем взглянул на книги. «Это вы написали?» — спросил он, указывая на мою книгу «Рабочий». Заголовок показался ему подозрительным.
Наконец они заговорили о деле, по которому пришли, о письмах Мюзама, таких же безобидных, как он сам. Я дал ему мою папку с письмами «Н—М». Они принялись перелистывать и сразу же наткнулись на фамилии, которые тогда высоко котировались, на чем и закончили свои поиски.
Впоследствии я поговорил об этом с Дильсом,[97] который тогда организовывал государственную полицию и помнил об этом происшествии. Причиной послужил донос одного из жильцов нашего дома, по нему была произведена рутинная проверка представителями районного полицейского участка, который еле справлялся тогда с потоком хлынувших доносов. После переворотов число доносов растет, как грибы после дождя; думаю, что не найдется ни одного человека, которого бы это не коснулось.
Такие происшествия поучительны как в объективном, так и в субъективном плане и, собственно, только поэтому заслуживают упоминания. Объективно они не так уж неблагоприятны. Вступая в новое силовое поле, в новую систему, мы ощущаем на себе его воздействие, нам дают почувствовать, что нас это затрагивает, как это недавно случилось со мной в связи с револьвером американца в риге. Это можно сравнить с уплатой пошлины или прививкой, которой подвергаешься, пересекая границу при переезде в другую страну. Кроме того, это — указующие, предостерегающие знаки. Если бы вообще ничего не случилось, у нас появилось бы ложное чувство безопасности. Я был склонен считать новых людей случайным явлением, которое появилось временно, за неимением лучшего. Прививка предохраняет нас от заражения, помогает приспособиться к другому климату. Для меня этот случай оказался полезен тем, что мне опротивел Штеглиц, а Берлин показался неблагоприятной почвой. Благодаря ему я решил покинуть дом, на который легла такая метка, и переселиться в Гослар. Я вспомнил об этом в прошлом году, стоя перед руинами, в которые обратился не только этот дом, но и весь квартал. Есть что-то странное и таинственное в путях, которыми мы странствуем в этом мире.
Это была благодетельная прививка, произведя ее, новая власть как бы совершила свой acte de presence.(Нанесла визит вежливости (фр.)) Опасность заключалась и в том, чтобы принять это не слишком всерьез. От Марку, который еще оставался в Берлине, я узнал, что неподалеку, в Далеме, приходят посетители не чета моим. Тогда люди еще вызывали выездную полицейскую команду, та приезжала, но увидев, что тут дело политическое, удалялась восвояси. В этих случаях предостережение, вероятно, было уже давно сделано.
Что касается лично моего поведения, то я в этом случае еще раз ощутил то раздвоение душевных способностей, на которое я не раз уже обращал внимание. Ты читаешь, вдруг в дверь звонят, ты открываешь и видишь двух вооруженных людей. Твое сознание еще не успело воспринять происходящее, оно уже оповещено, что надо приготовиться к восприятию. Откуда поступает это оповещение? Часть наблюдательных способностей перемещается тогда вовне, следит за происходящим снаружи, быть может, откуда-то с потолка. Вся картина видится тогда одновременно очень резко и отчужденно, как рассказ, как запротоколированный сон..
Вспоминая такие обстоятельства, я склонен счесть, что это настроение способствует безопасности. Когда опасность грозит со стороны человека, то, похоже, это настроение передается ему, и поскольку в нем нет ничего провоцирующего, оно и не оказывает на него провоцирующего действия. Но мне кажется, что нечто подобное я наблюдал и в связи с чисто механическими процессами, например при обстреле. Сюда относится и то впечатление, которое описывает Гёте в связи с канонадой под Вальми. У нас как бы усиливается состояние рассеянной отстраненности и одновременно чрезвычайной собранности. Мы начинаем действовать, двигаться правильнее, чем при самой напряженной концентрации. Таким образом, можно представить себе дело так, что, расхаживая под огнем, мы делаем это «правильным образом» и тем самым уберегаемся от ранений. То, что мы называем удачей и неудачей, не является чем-то вовсе уж беспричинным, не знающим закономерностей. Всякому знакомы такие примеры. Отстраненность — благоприятное состояние, страх же, напротив, притягивает неприятности.