Так добежал Луи Бастид до площади перед улицей Кюстина. Он заметил Кланрикара, быстро поклонился ему, поднеся руку к шапочке. Учитель смотрел в другую сторону. Бастид к нему чувствовал большую симпатию, но все же не мог остановиться. Закон, который он себе сформулировал в начале подъема, приказывал ему, в частности, взобраться без передышки на «занесенный снегом хребет». Ему хотелось бы объяснить учителю, что не ради удовольствия принудил он себя к такому усилию.
И он продолжал свой бег, а передохнуть позволил себе тогда лишь, когда очутился наверху улицы.
Затем наступил почти отдых. Луи был вправе подняться шагом по улице Мюллер. Помогая обручу сохранять равновесие, он даже мог слегка поддерживать его левой рукой, концами пальцев касаться дерева. На горных тропинках спешивается самый искусный наездник и, взяв под уздцы коня, пусть даже превосходного, ведет его, не дает ему свалиться в пропасть. Все это оставалось в рамках закона.
Оказавшись у подножья улицы Сент-Мари, он спросил себя, подняться ли по самой улице или по лестнице. Выбрал лестницу. Другой путь был гораздо длиннее и не давал перипетиям похождения никакого повода возобновиться. Что касается восхождения с обручем по такой лестнице, то правило на этот счет было самоочевидно. Луи полагалось шагать по ступеням, держась по возможности левой стороны, а обруч должен был катиться по гранитному борту, находя поддержку в руке и палочке. Задача была нелегкая, тем более, что главная роль доставалась левой руке. Вырвавшись, обруч мог поскакать вниз, очень далеко закатиться вследствие ряда скачков и погибнуть под колесами какой-нибудь повозки. Но чтобы избегнуть такого несчастья, достаточно было очень большой бдительности, то есть большой любви к своему обручу.
По мере того, как Луи всходил по ступеням, его обдавал более прохладный воздух, менее задетый сумерками. Утес домов справа высвобождался последовательными уступами, в том же движении, как и лестница, и на вершине был еще озарен косыми, но яркими лучами солнца. Отблесками горели стекла верхних этажей. Женщины из глубины своих комнат могли видеть закат. И мальчику хотелось поскорее нагнуться над карнизом Вышки, словно там, наверху, была вся радость, все игры, все приключения грядущего. Даже шум Парижа входил в его тело, хотя он слушать его не старался. Подымайся, проворный обруч! Свистки поездов доносятся снизу, из предместий. Дитя бедных улиц рассеянно их узнает, как будто оно родилось посреди птиц океана. Звенят бесчисленные кровли, их содрогания и трески излучаются поверх листвы крутых садов. Подобно этим звукам, обруч тоже подскакивает и восходит. Дитя Парижа, стараясь отдышаться, вдыхает шум судеб, со всех сторон доносящийся к нему.
XVIII
КАРТИНА ПАРИЖА В ПЯТЬ ЧАСОВ ВЕЧЕРА
Когда Луи Бастид, наконец, очутился на улице Ламарка и остановился, дрожа от усталости, с колотящимся сердцем, прижав к себе обруч (он опирался на него подмышкой и чувствовал, как сгибается упругое дерево), мгла начинала выползать из всей толщи и всех щелей самой плотной столицы мира. На полувысоте между землей и облаками мало-помалу сгущались части сумерек, точно ропот толпы; и если в вышине лазурно-золотой свет шестого октября продолжал еще петь, то пел он один. Париж больше не слышал его.
Перед папертью Сакре-Кер приехавшие накануне иностранцы и провинциалы созерцали Париж, охватываемый волнистыми движениями мглы, и просили называть им памятники. Другие, вдали, покидали купол Пантеона, сходили с башен Нотр-Дам, задерживались на лестнице Эйфелевой башни, насквозь пронизанные ветром и пустотой. С балкона своей мастерской на улице Клиньянкур один художник любовался зыбью северных пригородов с их заводами, клубами дыма, белыми клочьями паровозных дымков, реявшими вплоть до холмов Пьерфита. Другой через пыльное и потресканное стекло в верхнем этаже старого дома на левом берегу различал очень странные блики на трубах и коньках кровель. Автобусы с империалами неслись друг мимо друга по Новому Мосту. Жермэна Бадер, облокотясь на подоконник, провожала взглядом Гюро, задержавшегося у нее. Крыши Лувра еще сверкали с одной стороны. От Сены веяло мраком и холодом. Жермэне грезились короли и фаворитки; дворцы, тюрьмы, утопленники; пути власти, которые вычерчены твердой рукой мужчин и где гуляют красивые женщины. В центре только еще начинались широкие движения вечера, длинные восхождения к северу и востоку, подобные дутью без перерывов. Оживление покинуло залы Биржи и банков, ослабевало в этажах торговых зданий, но росло и утяжелялось на улицах. Внутри магазинов загорались огни. В шуме завязывались узлы. На улице Ламарка Луи Бастид опять пустился в путь, проводя свой обруч между беспокойными прохожими и продавцами медалей, — ребенок снова бежал вниз, чтобы слиться с массой города, где рождалось потрескивание ночи.
Гудели сирены. На часах вокзалов стрелки показывали пять. Четыре, семь, одиннадцать скорых поездов направлялись в Париж. Четыре ползли вдали и еще почти не расстались с провинцией. Они только что покинули последние большие города, которые Париж выращивает на расстоянии. Города эти расставлены по кругу, похожему на контур его тени. Стоит войти в этот круг, чтобы начался неосязаемо Париж.
Три других, на гораздо меньшем расстоянии, пересекали равнины, пропитанные влагой и покорные, но еще красивые в косых лучах багрового заката. Они приближались ко второму кругу, к тому, что проходит в двенадцати милях от Нотр-Дам через главные посады старых земель Иль-де-Франса.
Четыре экспресса, первыми шедшие в Париж, уже подходили к предместьям, погружались в них, замедляя ход. Один шел из Лиона, другой из Лилля, третий из Бордо, четвертый из Амстердама.
Часть центра начинала редеть. Живой поток экипажей несся в западном направлении, и непрерывное кишение пешеходов заливало все пути от площади Согласия к Бастилии. Это был час, когда на улицах особенно велика пропорция богатых людей; когда ярко освещенные большие магазины переполнены женщинами; когда повсюду женщины с виду многочисленнее и счастливее мужчин; когда в церквах раздается легкий шепот молитв при свете одних лишь свечей; и когда дети в народных кварталах гоняются друг за другом с криками по тротуарам.
На станциях метрополитена пассажиры, подстерегая гудение ближайшего поезда, разыскивали улицы по плану. Другие брали с них пример, подходили к плану, глядели на него тоже; впервые, быть может, отдавали они себе отчет о форме города, думали о ней, удивлялись направлению какого-нибудь бульвара, размерам какого-нибудь округа. Кучера, шоферы усаживали ездоков, выслушивали нежданное название улицы. Тогда Париж разворачивался у них в голове, в теле, Париж осязаемый, состоящий из живых линий, пережитых расстояний, пропитанный движениями, как губка, и деформируемый непрерывным потоком вещей, которые приближаются и удаляются. Внезапно в этом Париже, с которым они себя отождествили, улица эта кусала их в определенном месте, и они собирались найти ее, как место укуса. В залах префектуры, в конце грязных коридоров, люди в люстриновых рукавах подсчитывали цифры рождений, дифтеритных заболеваний, несчастных случаев от лошадиной и автомобильной езды, квадратных метров асфальтированной мостовой, голов убойного скота, проездных билетов метро на станцию и на линию, себестоимости километро-пассажира. Наклонившись, как анатомы, над бескровным Парижем, они вырезали из его кожи длинные ремни цифр.
Пассажиры одиннадцати скорых поездов думали о Париже. Те, кто уже знал его, представляли себе некоторые повороты улиц, квартиры, физиономии; заранее делали свои дела, жесты, выслушивали ответы в предустановленных местах; растягивались заранее на кроватях, где определенным образом ждал их сон. Ехавшие туда впервые задавали себе вопросы, задавали их пейзажу за окнами, своему багажу, промелькнувшим станциям, выпуклому фонарю в купе, лицу молчаливого соседа. Они тревожно искали и собирали все представления о Париже, которые составили себе. Расставляли воображаемые декорации вокруг знакомых существ. Наделяли известным голосом, взглядом, телосложением имена, записанные у них на клочках бумаги. У городской черты покупатели земельных участков шлепали по грязи незамощенных улиц, поднимали головы, определяя по лучам заката северное направление, южное, присматривались к проходящей старухе, к фонарю, к трактиру на углу, прислушивались к грохоту омнибуса, принюхивались к ветру, как бы ожидая, что с ними шепотом заговорит будущность. Продавец шнурков и карандашей, покинув район ворот Сен-Дени, шел по Севастопольскому бульвару в сторону Шатле и Отель-де-Виль, точно какой-то рыбий инстинкт внушал ему, какие воды более или менее благоприятны в зависимости от времени дня. Карманники, еще более чувствительные к оттенкам толпы, совершали такие же переходы. А уличные девицы, не имеющие причуд и верные своему посту, шли занимать его на том пути, где ходит дозором плотская любовь.