В это же время в классных комнатах ученики лицеев, покусывая ручки перьев или ероша волосы, следили за тем, как газовое освещение рассеивало последние отблески дня на переливчатой поверхности больших географических карт. Они видели перед собой всю Францию; Париж, упавший, как большая вязкая капля, на сорок восьмую параллель и прогнувший ее под своею тяжестью; Париж, странно подвешенный к своей реке, задержанный ее поворотом, насаженный, как жемчужина, на один из перегибов проволоки. Хотелось выпрямить проволоку, дать Парижу соскользнуть к верховьям, до слияния с Марной, или вниз по течению, как можно ближе к морю.
В других местах, в номере гостиницы, в сгустке толпы, в купе экспресса, были люди, с минуту размышлявшие о форме и величине Парижа. Кто-то искал цифры в своей памяти, сравнивал, удивлялся. Некоторые заглядывали в папки, в книги, в путеводитель. Туристы, посмотрев на Париж с башни, определяли на глаз, когда сходили по витой лестнице, радиус этого сплошь человеческого горизонта. Другие, вернувшись издалека, ставили себе вопрос: «Больше ли здесь публики, чем в Нью-Йоркском метрополитене? Такая ли здесь давка, как на плитах Чипсайда?[2]».
А лицеисты, переводя взгляд на карту Европы, опять видели Францию, замечали ее сразу, как нечто изогнувшееся, почти вздыбившееся впереди материка, и в то же время подавшееся немного назад, нечто драгоценное, под охраной более отважных выступов. Азия и Европа поворачиваются спинами друг к другу; Европа струится влево; Европа — шествие на Запад. Париж, сведенный к одной точке, поставленной не в меру высоко для Франции в смысле ее удобств, находился, как будто, в облюбованном Европой месте. Расположенный менее выгодно для провинций, чем для наций, менее выгодно для безопасности одной из них, чем для их общих свиданий, Париж казался будущей столицей народов. Даже его удаленность от моря теперь была приятна глазам. Приморская столица всегда представляется слишком внешней и слишком уязвимой, а также слишком увлекшейся мореходством и торговлей. Для защиты сердца Запада как раз нужна была эта полоса французской земли.
* * *
И в это время, среди последних посетителей башен и вышек, иные думали, созерцая истинный Париж в аспекте его октябрьского вечера, что он похож на озеро. Излучина Сены выступила из берегов, разлилась согласно профилю местности. Но воду заменяло трехмиллионное население.
И люди действительно пришли на смену доисторической воде. Спустя много веков после того, как она схлынула, начался такой же людской разлив, по тем же впадинам, вдоль тех же ложбин. В тех местах, — около Сен-Мерри, Тампля, Отель-де-Виля, Рынка, Кладбища Праведников и Оперы, — откуда воде особенно трудно было уйти и которые оставались сырыми от просачивающихся или подпочвенных вод, люди тоже особенно насытили почву. Самые населенные и оживленные кварталы до сих пор нагружают собою прежние болота.
Подобно наводнению, расселение народа шло по тем же низинам, обходило те же выступы, поднималось медленно и далеко по излогам. И все же человеческая масса способна на самопроизвольные порывы, на кажущиеся причуды, имеет склонности, которых не знает вода. Ей случается восставать против силы тяжести. Сперва похожая на озеро, уже готовая принять свой уровень, подобно ему, и успокоиться в застое, она вдруг начинает вести себя как плесень или зелень. Она цепляется за некоторые откосы, покрывает их, тянется к вершине, постепенно добирается до нее.
Так и Париж мало-помалу прилепился к холмам. Он не только развивался на растущем расстоянии от реки, но и стал забывать про нее. Форма ее долины уже не определяла собой его формы, в действие вступали более загадочные законы. Уже недостаточно было и сравнения с растительным царством, чтобы объяснить себе рост города. Надо было человеческими глазами взглянуть на его местоположение, на его высоты, почувствовать, как действуют на душу очертания земли.
Вышка Монмартра на протяжении веков была очень явной целью, утвержденной на севере, почти вызывающей. Трудно было городу, остававшемуся юным, устоять против желания достигнуть ее. Сперва — паломничание, воскресные прогулки. Мало-помалу появляются трактиры вдоль дороги. Вереница домов соединяет Парижскую заставу с кабачками в садах на холме и с мельницами, куда люди добираются на ослах по тропинкам. До того времени, когда стал воздвигаться огромный, выпуклый со всех сторон собор Сакре-Кер из чудесного белого камня, чтобы собирать и отражать весь свободный свет над туманами и дымом, Париж уже тысячу лет мечтал обосноваться на этой вершине и отметить свой труд каким-нибудь трофеем, который бы виден был в конце равнин Иль-де-Франса, как виден кораблям в море Турбийский трофей.
На этот трофей Монмартра смотрели пассажиры из окон лилльского экспресса. Они оставили за собою Сюрвилье. Поезд со скоростью 120 километров в час катился вниз по легкому уклону к Сен-Дени. Они уже надели пальто, поставили чемоданы на пол. Но глаза их упивались громадой Сакре-Кер, и они боязливо гордились тем, что Париж таким чудовищным оком видит их приближение.
На этот же трофей Монмартра смотрел рабочий, возвращавшийся на велосипеде с фермы, по дороге из Гонэссы в Трамбле. Он с трудом удерживал на педалях подошвы, облепленные комьями земли. Но когда он вскоре будет сидеть в трактире, монмартрский горизонт не совсем выйдет у него из головы. Зала, столы, стаканы позаимствуют немного у этой пышности, у этой славы, окружающей досуг парижского рабочего.
* * *
Поблизости не было у Парижа другой цели такого же рода. До горы св. Валерьяна было слишком далеко. Еще и в 1908 году всегда с нею связывались только мысли о военной обороне или загородных экскурсиях.
Но между востоком и северо-востоком одному из самых старых разливов Парижа издавна препятствовали первые уступы Менильмонтана-Бельвиля. С этой стороны не было заманчивой вершины, цели для достижения и увенчания. Равнина поднималась медленно. Затем уклон увеличивался, превращался в крутизну. Широкий бок холма, местами скалистый, кончался обширной и плоской возвышенностью, и, немного пройдя по ней, можно было забыть про Париж и видеть уже только волнистый, полудеревенский пейзаж, убегавший в сторону востока. Город медленно штурмовал эту возвышенность. На фронте длиною около мили он выстроил колонну домов, почти в один ряд, с несколькими выступами, немного более несдержанными, вдоль дорог, ведших в старые пригороды или в крохотные лощины, с промежутками в местах крутых скатов.
К югу от реки вышка св. Женевьевы, исстари вошедшая в черту Парижа, послужила ему остановкой и новой отправной точкой на пути роста. На этой возвышенности, совсем близкой, людская масса, еще не очень сильная, как бы привыкала к высоте, чтобы затем распространиться дальше. Так она перешла без подъема на длинную приподнятую равнину, простершуюся в сторону Монружа; и ей пришлось только мало-помалу спуститься снова, чтобы залить весь левый берег Сены до Гренели.
С западной и северо-западной стороны удалось постепенно одолеть другую наклонную площадь. Здесь тоже не было цели стремления, ни одного из тех естественных мест, вид которых поощряет рост города. Даже не было границы, внушительного горизонта, как на востоке. Просто — свободное пространство, исход, удобство, казавшееся неисчерпаемым. Ибо следующая излучина Сены и холмы в некоторой ее части не искушали Парижа. Он ставил их за пределы своей будущности.
* * *
Жермэна Бадер, продрогнув, отошла от окна. M-lle Бернардина де Сен-Папуль украдкой пробралась в часовню, притаившуюся в глубине одного двора. Медленно шагая по бульвару Барбеса, растерянный и печальный Кланрикар постепенно приходил в себя после упоения силой. В Пюто г-н Шансене продолжал с Бертраном трудную беседу. Он говорил ему о впечатлении, сложившемся у него на мосту. Бертран ничего такого не заметил. Его рабочие не забастовали. Стоит ли беспокоиться из-за неопределенных угроз, которых над обществом сколько угодно висит. Ближайшая задача — выпустить на рынок масло Бертрана. Кинэт поглядывал на часы и кончал свою работу. У него в распоряжении было ровно столько времени, сколько нужно было, чтобы немного приодеться, закрыть лавку и поспешить на свидание. На улице Монмартр кучка зевак немного увеличилась. Теперь, когда смеркалось и свет струился изнутри, люди эти казались живописцам еще более странными. Взгляды их были серьезны, проникновенны, жадны. Как на событие огромной важности, последствия которого не сразу поддаются учету, взирали они на то, как зеленолицый Альфред неистово расшвыривал ботинки. Гюро, прибывшему в редакцию своей газеты, показывали телеграмму: «Белград. Весть о присоединении Боснии-Герцеговины к Австрии вызывает здесь сильное брожение. Сегодня в три часа состоится большой национальный митинг. Король приказал объявить призыв запаса первой очереди и вспомогательных частей».