Г-ну Жозефу было в ту пору между шестьюдесятью пятью и семьюдесятью годами, но ничто не могло заставить поверить в угасание его умственных способностей. Уж мне-то об этом кое-что известно. Он ошибся только в том, какое применение для них выбрал. Он снял камуфляж с главных своих орудий; отныне они не были направлены на подходы противника: он закладывал династию!
Приготовьте все для большого веселья.
Да Понт — Моцарт.
«Дон Жуан»
Г-н Жозеф любил Леонса как свет своих очей. Он создавал ему империю. Я был у него главнокомандующим. И следовательно, хорошо знал об этой страсти, которой потворствовал как соучастник или сообщник — так он сказал в тот достопамятный зимний вечер. Он толкал меня в самую гущу сражения, и я давал гвардии приказ атаковать.
Тем не менее, когда я думаю об этом человеке, могучем и величественном, несмотря на свою худобу, который мигом всех нас скрутил, я снова вижу его в сапогах и со стеком, среди копий кадастров, исписывающим в неделю по четыре красных карандаша стоимостью в два су, вижу, как он рисует круги, звездочки и стрелы вокруг вожделенных земельных наделов, чувствую, что он был в те минуты игрушкой в руках судьбы, и задаюсь вопросом, не был ли он ею всегда.
Зимой и летом я должен был каждый день в пять часов утра являться в его кабинет. Он меня ждал. К тому времени он уже выпивал свой кофе. Мы просматривали описи и папки. На описях были отмечены копировки, порядковые номера и страницы счетных книг всех вклинившихся в земли Польской Мельницы кусков чужой территории, всех участков, затесавшихся среди наших полей, всевозможных треугольников, выступов, краев, откосов, извилистых линий, в которые упирались наши посевы. В папках находились полицейские дознания о владельцах этих наделов — помех для круговой вспашки, как он их называл. Но не станем обманываться: дело было вовсе не в затруднениях земледельцев и не в пашне; мне знакомы треволнения крестьян; он был лишен их.
Ошибались и те, кто думал, будто его привлекает благотворительность или выгода. Я тоже поначалу так считал; скоро я уже не знал, что и думать. Он немедленно выплачивал все до последнего гроша, не торгуясь, а потому платил высокие цены. Сумму, которая называлась наобум, он принимал сразу и безоговорочно. Эта поспешность позволила ему счастливо избегать презрения продавца (которое в нашем обществе так трудно выносить), поскольку у того немедленно возникала мысль, что его, несмотря ни на что, провели. В чем его еще больше убеждала лукавая улыбка г-на Жозефа.
Когда поместье Польская Мельница было основательно залатано, почищено, проглажено, гофрировано бороздами, устлано виноградниками, расцвечено фруктовыми садами, целиком восстановлено, мы начали охоту за соседскими землями.
Все было настолько полным жизни и безоблачным в атмосфере, созданной г-ном Жозефом, что я упустил из виду удел Костов, тот залог на недвижимость, который Жюли принесла в этом браке в приданое и который должен был довлеть в наследстве Леонса. Г-н Жозеф о нем не забывал, он неустанно размышлял над этим. Ведь он был слишком искушен в мирских делах, чтобы заблуждаться относительно доброй воли творца; нельзя представить себе, что есть возможность найти взаимопонимание и заключить полюбовное соглашение с кем-нибудь столь мало сговорчивым. Он не мог даже сказать себе: «Кто должен на срок, тот ничего не должен». Он оказался должником по переводному векселю на предъявителя, — по векселю, который в любое время мог ввергнуть его в совершенное банкротство, при этом даже вопроса не было о том, чтобы оставить ему хотя бы подушку, куда можно преклонить голову; тогда как каждый (и даже я в ту пору, когда считал его похожим на большинство смертных) видел его богатство в Польской Мельнице, раздобревшей и округлившейся, все его богатство составляли только Жюли и Леоне. Полюбить такую женщину (которая, впрочем, не выглядела безобразной теперь, когда ее любил мужчина) — это было не так уж трудно как раз по причине постоянно грозившего ей рока.
Я знавал ревнивцев, которые обрели вечный стимул для любви, узнав о существовании соперника, имеющего шансы на успех. Они превратились во всеразъедающие язвы великодушия.
Здесь, разумеется, речь не шла о банальных вещах: об экипажах, драгоценностях, будуарах, атласах или шелках; речь не шла и о пошлой изменнице, которую в конечном счете эти заурядные подношения, никак не сопоставимые по ценности с духовным настроем, создаваемым ими, обманывают куда более основательно, чем она сама когда-нибудь сумеет это сделать в своей простенькой материальности. Речь шла о той Жюли, которая, выбившись из сил, уже сдалась на милость всеобщего презрения, и о великодушии, которому никакая чрезмерность в проявлении чувств никогда не могла бы воздать в должной мере в лице неотразимого Дон Жуана из тьмы.
Вот почему г-н Жозеф не тратился на рысаков, на грумов, на пелерины и меха; но он ничего не жалел ради поводов для надежды. Их он и скупал во всех лавчонках; он покупал их и у нас. Именно для того, чтобы дать Жюли повод надеяться, он поверг г-на де К. и тем же ударом заставил покорно склониться все наши головы. Именно с этой целью он держал в узде все почтенные семейства нашего кантона и заставлял их раз в неделю под щелканье бича носиться по кругу в его гостиных или же степенным шагом кружить возле кресла его жены, вокруг его сына; с этой же целью он скупал целые территории.
Все династии, на которые я до тех пор работал, в конце концов находили себе предел в какой-нибудь точке пространства или времени. Их распространение останавливала в один прекрасный день живая изгородь из ивняка или же слова «resquiescat in расе».[17] Вселенная г-на Жозефа не ограничивалась горизонтом, каким бы он ни был, поскольку он ни во что не ставил пошлое содержание вещей, а довольствовался исключительно тем видом, какой они имеют. Издали холмы сияют лазурью. Лишь когда приблизишься к ним вплотную, они превращаются в груды раскаленной земли и в пустынные нивы. Г-н Жозеф не приближался к своим владениям вплотную и держал в удалении от них Жюли и Леонса. Несмотря на все свои копии кадастров, он наслаждался своей собственностью так, как если бы взирал на все с Сириуса.
И несмотря на нотариальные акты, на объединенные им земли, по которым плуг и борона лучшего земледельца прокладывали путь по тверди далеко, насколько хватает глаз, создаваемое им царствие было совсем не от мира сего. Оно было из чистой и незамутненной лазури, заключившей Жюли и Леонса и готовой вскоре заключить потомков этого измученного преследованиями рода в круг пространства, обустроенного во имя земной надежды.
Если хорошенько пораскинуть мозгами, это был величайший акт презрения, который он мог совершить по отношению к судьбе. Ведь всем хорошо известно, что человек, который любит, позволяет себе подобную роскошь в присутствии объекта любви и ради него, особенно при тех обстоятельствах, в каких находились г-н Жозеф, Жюли и Леоне. Сознание своей полной зависимости не только от рыболовного крючка, но даже от обыкновенной черешни, как это доказали события, не давало его сердцу ни минуты покоя. Невозможно любить без постоянного напряжения (или без оглядки), когда знаешь, что самая малюсенькая из мошек в любое время может погубить существо, в котором заключена вся радость твоей жизни. Г-н Жозеф, безусловно, был вынужден подпадать под власть самой отвратительной ревности. «Счастливы те, — должен был он себе говорить, — кто ревнует только к другим мужчинам». Я часто наблюдал, как он со странным выражением смотрит на Жюли. Он, должно быть, думал: «Я не могу ей доверять. Разве не была она уже предельно благосклонна к тому, что может в любую минуту отнять ее у меня?»
Она не устояла перед искушениями дьявола. У него сколько угодно тому доказательств. Он мог перебирать их в памяти хоть целый день; нельзя было обманываться на этот счет, даже принуждая себя к доверчивости. Это была абсолютная уверенность. По первому знаку, даже не от самой смерти, а при малейшем знаке ее приближения, она кинулась бы, очертя голову, ей навстречу с кокетливостью Костов; обесчестила бы и себя, и его с большой охотой, без всякой сдержанности и стыда, заставила бы говорить о себе, еще больше опозорила бы себя, без утайки выставила бы всем на обозрение свое предательство, обманула бы его у всех на глазах.
Наверняка г-н Жозеф обладал большим самолюбием. Я не верю, что существуют святые. Он слишком умно использовал свое положение в обществе, чтобы не быть высокого мнения о себе. Наконец, когда его самолюбие достаточно настрадалось, когда он старательно растравил свою рану в месте, которое не заживает, той мыслью, что его оставят в дураках, он начал страдать от любви, простой и незамутненной. Потерять ее и остаться в одиночестве! Найти ей замену, но в чем? (Даже речи не могло быть о том, чтобы спросить себя, кем он мог ее заменить; уж он насмотрелся на малышек вроде Софи и Элеоноры!) Не было другого выхода, кроме как перестать любить. Что он, я полагаю, и сделал. Но люди масштаба г-на Жозефа не переходят к следующему блюду, как все заурядные мужчины. Если такие люди и бросают кого-нибудь, то только повинуясь инстинкту самосохранения. Невозможно проведать о том, что они больше не любят. Им и самим это неведомо, но отныне они делают все, что нужно, чтобы выжить; жизнь их держит цепко; это должно быть очень неприятно.