И снова она перестала встречать его, хотя теперь он снился ей чуть ли не каждую ночь. Проснувшись, она забывала перипетии очередной встречи, и, как ни старалась, от сна ей оставался лишь блеск золотых зубов в тумане. Матери она не говорила об этом ни слова, наоборот, тысячами остроумных способов с удовольствием подливала масло в огонь материнского беспокойства. Скажем, переставала есть (что отменно донимало родительницу), остужая холодным взглядом ее улыбку, когда та, приготовив какое-нибудь изысканное яство, очень надеялась, что оно понравится Доченьке. Снова к ней пришли утомление, безразличие. Она достала сохраненное с бедняцкой поры платье и запретила горничным без крайней надобности входить к ней, одевание с каждым утром становилось для нее все более ненавистным делом. Некоторые из бесчисленных пуговок оставались не-застегнутыми, а нижние юбки постыдно выглядывали там, где меньше всего должны были бы. Так как выбор платья на очередной день заставлял ее умирать от скуки, она надевала прежнее, мятое и покрытое пятнами. В конце концов она стала проводить целые дни в своей комнате, названной матерью «постоялым двором». Бледная, с неприбранными черными космами, безразличная ко всему или кипящая от злости Доченька выглядела блистательной ведьмой, так что мать чахла от разочарования и печали.
7. «Дьявол…»
Потом потянулись недели, в течение которых Человек с Золотыми Зубами не являлся ей даже во сне. Как-то вечером, когда мать под любовным приглядом розового абажура вязала для нее шаль с большим, чем обыкновенно, рвением, отворилась дверь в гостиную и с шандалом в руке показалась Доченька, глаза которой поблескивали, как два отполированных черных камня. Она углубилась в прихожую. Несчастная, дрожащая от страха мать последовала за ней. Девушка кивнула на маленькую дверку в больших входных дверях, и мать послушно отодвинула засов. У ограды садика виднелся силуэт высокого человека, но различить можно было лишь белое пятно рук, покоящихся на рукоятке трости. Тревожные облака открыли луну, и глаза его блеснули, как две маленькие металлические пластины. Мать как можно тише затворила дверку и без сил прислонилась к ней. «Доченька, – прошептала она, – это дьявол, – и добавила про себя в страшной тишине: – Жить тебе с ним в аду». В отблеске свечи по губам Доченьки скользнула пунцовая змейка, но она ничего не сказала.
8. «Жить тебе с ним…»
В последний раз Доченька встретила Человека с Золотыми Зубами на борту парохода «Мария Кристина». Благодушный в своих круглых очках, лучший врач Гаваны порекомендовал морское путешествие, и мать Доченьки, услышав этот совет, ожила. Наконец-то после столь долгих мучений в четырех стенах можно было не только помочь девушке, но и показать всему миру, как блестят старинные испанские монеты! Ее радость не знала границ. Даже Доченька, похоже, чуть оттаяла и благосклонно отнеслась к идее заняться приготовлением туалетов для путешествия. Правда, ее поведение все еще омрачало наивные восторги матери: с портнихой она разговаривала с высоты своего надменного взгляда так сухо, будто была императрицей, а негодование, с каким она сорвала с себя три первые шляпки, которые ей примеряла шляпница, было столь яростным, что непоправимо испортило кружевные гардины. Как бы там ни было – вот они сидят за длинным столом в салоне– ресторане, омытые торжественным светом, проникающим через многоцветные стекла огромного окна, пользуясь на третий день путешествия случаем впервые сидеть по правую руку самого капитана. Парад первых блюд показался матери довольно безвкусным – вопреки убедительным разъяснениям гаванского врача, она не могла не вглядываться в бесчисленные жующие рты, за разнообразной растительностью которых – за простыми усами, а также за сложными сочетаниями усов и гаванских сигар, узких бородок, бакенбардов и эспаньолок – было трудно выследить жуткий блеск. Так что единственно настораживающим было лишь пустое кресло, чей пурпурный плюш отсвечивал роковой опасностью. Но предупредительный капитан, склонившись к ней, доверительно сообщил, что долженствующий сидеть на этом месте еще хуже переносит качку, чем они с Доченькой, и его не вытащить из каюты ни за какие посулы. Облегчение, вызванное очевидной хилостью отсутствующего пассажира, несколько уменьшило ее настороженность. И после обеда, оставив Доченьку под руку с капитаном на палубе (никогда прежде она не выглядела столь дивно и горделиво, с этим алмазным блеском в глазах, огромных, как две ночи!), она спустилась в свою каюту, чтобы ублажить себя сиестой.
9. «В аду»
В сумерках она проснулась от какого-то безотчетного беспокойства. Проникавший в иллюминатор свет окрашивал все вокруг водянисто-розовым ужасом. Доченьки в каюте не было. Мать резко встала и приникла носом к холодному круглому окошку. Увидеть она смогла только серое одиночество океана да остатки увядшего пламени в разрыве облаков, скрывавших агонию закатного солнца. Вдруг верхнюю часть видимого пространства заняло нечто, похожее на сегмент фиолетового колеса. Она быстро подняла взгляд и увидела, как с палубы падает Доченька. Она падала в сумерках, медленно приближаясь к волнам, падала, неспешно кружась, будто в вальсе, будто отраженная в зеркале, обрамленная широким фиолетовым полетом подола, под которым трепыхались белые крылышки нижних юбок, разлетавшихся все шире, – она летела, и можно было увидеть, что за талию и за руку ее держит кабальеро, который в полнейшей тишине, кружась в полете, падает вместе с нею. Мать приблизила вылезшие из орбит глаза к самому иллюминатору, но увидела лишь длинные черные волосы Доченьки, волнисто струящиеся вверх над фиолетовым колесом юбки, теперь столь странно, столь неправдоподобно узкой, и наконец – лишь бесконечно пустынные, вечно движущиеся волны.
Осмысливая две невероятные версии конца, я вижу, что оставил участников событий в момент передышки, – конец вот-вот настигнет их, но тот факт, что они могут предвидеть его, сам по себе является обнадеживающим отдалением от него. Меня радует также, что поведение рассказчика от версии к версии становится все мужественнее.
Возможно, назойливость подробностей объяснима неумелостью того, кто пишет мало. Я считаю, однако, что они обязаны особого рода чувствительности, которая и заставила меня, к моему сожалению, насторожиться. Озабоченность наступлением конца – не что иное, как подтверждение сверхтонкости моего слуха. А то, как я отношусь к этому делу, – бессознательное проявление абсолютного моего неприятия.
А теперь я перехожу к доказательству того, что не дал себя обмануть. Эти страницы – необходимое разъяснение к задуманному мной отчаянному поступку. Прежде чем сегодня же вечером совершить его, я помещу их там, где они не останутся в безвестности.
Весь этот истинно ужасный гротеск начался в кабинете Антропологии. Гонсало Антонио Пердомо был одним из лучших студентов курса. Его тонкое лицо довольно нелепо украшал длинный римский нос. У Гонсало были большие, печальные, вечно таящиеся глаза.
В кабинет практических занятий он входил последним, с неизменной опаской, стараясь, когда это было возможно, держаться на расстоянии от полок, где были разложены кости, походившие на больших белых насекомых, лишь прикинувшихся безвредными. К полкам были пришпилены гравюры с изображением людей различных рас, таких печальных в своем безграничном отчуждении. Подняв палец проповедника, профессор неукоснительно начинал свою лекцию, не удостаивая вниманием входящего тайком Гонсало.
Мы рассаживались на скамьях перед длинными столами с одним черепом на каждых двух студентов. Лаборатория была просторной, светлой, с двумя большими окнами, обращенными в парк. Полагаю, кости должны были находить некоторое утешение в несомненном, хотя и безыскусном, величии этого помещения.
Мне кажется невероятным, учитывая тот фантастический интерес, который вызвала впоследствии лаборатория Антропологии, – мне кажется невероятным и обидным, что я не могу более детально рассказать о ней. Не могу даже вспомнить, кроме Гонсало, имена моих лучших друзей по курсу. Помню двух девушек, которые с раздражающей последовательностью, сами того не сознавая, притрагивались к черепам с недовольными гримасами. И была еще девушка, нравившаяся мне, которая перекладывала несчастные останки медленными и печальными движениями, исполненными волнующей деликатности. Важно отметить также чрезмерную осторожность и напряженность Гонсало.
В тетради для заметок тех лет я нахожу вот какую страницу глухого протеста, которая имеет силу сбывшегося предсказания:
«Читаю у Аврелия Пруденция[23]: «Творец востребует сии дары и образ их собственного лика… Почитаемые со страхом, оберегаемые как неведомые и бесценные сокровища… Старики пустынники ужасающе просто обходились с ними, приносили их на свои грубые столы, спали на соломенных циновках рядом с их безмолвным соседством… Только посмешища были достойны они. Великие грабители морей сделали их стражами своих мрачных, кровавых сокровищ. Кто мог в те поры мечтать о том, чтобы дети их детей коснулись мирного ужаса черепа легкими надменными пальцами? Легкими надменными пальцами… Почитаемые со страхом, оберегаемые». Возможно, эту страницу подсказала мне чрезмерная нервозность Гонсало, который трогал черепа так, будто это раскаленные угли.