Наконец, они пошли домой и на узкой террасе своего домика сидели веселые и тихие, под гирляндами из листьев, за плодами и вином, и слушали болтовню мирно улыбающихся людей. На их тарелках были нарисованы едущие в тележке кузнечики. На стене красовалась вакханка в развевающемся покрывале, ударяющая в цимбалы. Тихий вечер обливал террасу своим розовым сиянием. Они перегнулись через перила; Нино скользнул рукой по руке подруги, словно прося прощения. Он прошептал:
— Я делаю вид, будто все это так и следует. Но ты не должна думать, Иолла, что я не вижу, как безмерно ты прекрасна. Я знаю это, поверь мне, — но что пользы углубляться в это?
— В мою красоту?
— В твою красоту и в красоту земли… В прошлом году я хотел стать художником, потому что пиратов теперь не бывает. Я слишком много учился истории, и знаю, что такая жизнь, как у моего великого друга Сан-Бакко, — ах, она уже не возможна. Теперь совсем не живут. Все мы опустились, мы пресыщены и извращены, — и все это из вторых рук. Видишь себя всегда в зеркале. Произносишь слишком много нелепых изречений, я знаю это отлично — гордишься даже тем, что так болен.
— Так болен?
Она была испугана. Она спросила:
— А как здоровье твоей мамы?
— О, превосходно.
Она молчала; она знала, что Джина заперлась в своем поместье у Анконы, чтобы сын не видел ее умирания.
— Ближайший период моей жизни, — вслух мечтал Нино, — я хотел бы провести в Париже, — или же я буду изучать американскую свободу для наших преобразовательных целей.
— Но ведь ты хотел стать художником!
— В прошлом году — да. Но на каникулах мы отправились всем классом во Флоренцию. Я увидел галерею Уффици! Иолла, сердце у меня переполнилось скорбью. Я раз навсегда решил никогда, никогда не рисовать. Нигде больше нечего делать, все уже сделано.
— Странно, мне казалось то же самое еще в детстве, в моем уединенном саду. За его пределами хозяйничали турки; и Асси больше не было. Тем не менее я жила…
— Посмотри на башню, Иолла, она лежит уже в тени: ты ведь знаешь, ее выстроили твои предки! Ах! Они были еще пиратами! Такими башнями они охраняли свой завоеванный берег. Они следили за морем; их паруса молнией мчались за иностранным купеческим судном.
— Они прибыли сюда, как мы, Нино. Им тоже хотелось посадить на свою лошадь девочек, предлагавших им апельсины. Им тоже принадлежал мягкий воздух и бурный вихрь.
— Я учил это, Иолла. Сначала это были только сорок нормандских пилигримов; возвращаясь из Иерусалима, они освободили Салерно от турецкого флота. Потом они стали дружинниками князя Гваимара, — а у его наследника они отняли страну. Как его звали?..
— Вероятно, они были убеждены, что никому не изменяют. Они были так умны и сильны.
— Однажды они попросили Гваимара дать им графа. Он предоставил им выбрать его; они выбрали юношу, который был очень красив, очень благороден и почти хрупок. Это непонятно.
— Как его звали?
— Асклитино.
— Посмотри на замок, Нино. По ту сторону залива, на горе. Все уже так темно, только замок Салерно выделяется своими ясными и сильными очертаниями на побледневшем небе… Мне так и кажется, что там наверху Асклитино в тонком панцире из серебра, с венком из масличных ветвей на голове, преклоняет колено перед своим сюзереном.
— Да. И Гваимар дает ему в руки золотое знамя… Но у Асклитино внизу, в городе, была возлюбленная, из той темной, слабой расы, которая так сильно ненавидела его и его северных богатырей. В длинных стенах замка была дверца, за ней они целовались.
— Как темно стало, Нино! Посмотри на меня — поближе.
— И она отравила его. Она не могла иначе; ее родные потребовали этого.
— Как же она дала ему яд?
— Говорят — я не понимаю этого — в поцелуе.
— Нино!
— Иолла!
Они в испуге отшатнулись друг от друга: их губы встретились во мраке. Они молчали; под ними призрачно пылало море. Затем Нино закрыл глаза и с трепетом сказал:
— Я хотел бы Иолла, чтобы ты сделала это.
Ночью об их тесную комнату, точно о борт корабля, ударялись легкие волны. Они спали, обнявшись, как дети. Ясное утро встретило их на берегу, беззаботное, почти непомнящее бурного Вчера. Залив покоился, голубовато-белый. Более яркая синева поблескивала за маленькой косой. На ней сидели на корточках прачки, точно карлицы на плавающем розовом листе. Рыбаки, снимавшие вдали с мели лодку, мужчина между двумя корзинами на осле и сопровождавшая его женщина с белым тюком на голове — все казались чисто сделанными миниатюрами, которые можно было достать рукой. Светлый, прозрачный воздух воспроизводил ясный образ всех вещей.
По ломким ступеням и узким тропинкам герцогиня и Нино взобрались, держась за руки, на гору. Масличные деревья кивали головами и улыбались. Вдали их легкая листва смыкалась в серебряные палатки; в них виднелись розовые цветы. Герцогиня опустилась на землю у ручья, журчавшего на лугу, между коврами нарциссов и маргариток. Нино смотрел, как она плела венок; потом она научила и его, и они украсили друг друга. Он стоял, глубоко дыша, в круглой тени пинии, звеневшей на ветру. Герцогиня лежала на солнце, положив голову на руку, и, глядя вниз на блестящую, как олово, поверхность моря, прислушивалась к старой таинственной мелодии, доносившейся из знакомого ей сада у моря. Там играла девочка; за руку с стройным товарищем бегала она по склону за ягнятами и, словно пчела, целовала все цветы, — пока не наступал вечер, темнела зелень папоротников, и следы светлого товарища расплывались на дорожках, у павильона Пьерлуиджи, откуда звенел сдержанный смех.
Она счастливо улыбнулась. В самом деле, кто-то засмеялся — она едва сознавала, что это был Нино. Он играл на своих пальцах, как на флейте, подражая пению пинии. Вдруг он, не переставая играть, нагнулся к своей подруге и поднял ее бледное, освещенное солнцем лицо с дерна, точно срывая сказочный цветок или вынимая из рыхлой земли живой плод. Они посмотрели друг другу в глазах. Вокруг них сверкал ясный полдень.
— Уж если мы не счастливы! — воскликнул Нино, стоя на мосту. Над ручьем тяжелым сводом высилась листва. В ней прятались лимоны, видны были только их светлые отражения в воде.
— Я счастлива — просто сказала герцогиня.
Он объявил:
— Я счастлив, потому что счастлива ты.
— Ах! И только?
— Я люблю тебя, это ведь само собой разумеется, Иолла? Я люблю тебя!.. Ты помнишь, как я тогда должен был покинуть тебя? Я был уже почти в долине; ты стояла наверху на кивающих ветвях, почти в воздухе, похожая на белое пламя. А теперь ты идешь рядом со мной, и я могу коснуться рукой серебряной вышивки на затылке под черным узлом твоих волос. Это чудо! Когда я ехал сюда, я не сомневался в том, что это будет, — а теперь я не понимаю этого… Я люблю тебя! Я люблю тебя! Но…
— Но?
— Но это стоило бы немногого, если бы я не сделал тебя счастливой! Держать человека, женщину — вот так, чувствовать под руками все ее тело и знать, что она хочет переживать вместе со мной мои грезы и принять в себя частицу моей крови… Прости, я очень эгоистичен!
— Я хочу тебя таким! Я люблю тебя!
— Было бы благороднее любить и ничего не хотеть взамен. Главное, это было бы сильнее! Но что делать, мы не сильны. Быть любимым в нынешнее время для мужчины самое желанное. У нас усталость в крови… Прежде я не мог даже представить себе, как прекрасно это будет. Я уже так много сил растратил с женщинами, которые не способны больше любить.
— Что за признания, Нино! Ты хочешь испытать меня? Ты просто пришел и взял меня, не раздумывая много, потому что я обещала тебе себя. За это-то я и люблю тебя. Не вбивай себе ничего в голову!
Он засмеялся детским смехом.
— Ты права, Иолла. Это опять были глупые изречения.
— И заметь себе: я счастлив, потому что ты мой, — и ничего больше не хочу от тебя. Я люблю тебя; я достаточно сильна для этого!
— О! Ты и меня делаешь сильным!.. Я стал красив, Иолла?
— Очень красив!
— Видишь ли — потому, что я хотел стать, как ты. И силен я тоже. И я хотел бы сделать других такими счастливыми — многих, многих других — такими счастливыми, как мы.
— Сделай это!
— Я начал бы, например, с той бедной женщины, о которой ты мне рассказывала, и которую я видел во время представления в саду в роли нимфы, в ту ночь, когда пришел за тобой. Как она была бела и печальна, эта прекрасная женщина! Ее зовут Лилиан, не правда ли?
— Да. Что ты хотел бы сделать для нее?
— Она должна быть очень несчастна, очень одинока.
— Но она гордится этим!
— О, жалкая гордость! Если бы она хоть раз вечером, прислонилась головой к моему плечу! Я взял бы ее руки и освежил бы их, я до тех пор целовал бы ее измученный лоб, ее бедные глаза, пока она смогла бы заплакать… О чем ты думаешь, Иолла? Ты не сердишься, что я хотел бы спасти другую женщину?
Она не ответила. Она притянула его в свои объятия; они опустились на камень у дороги, над зеленой долиной. Это был затерянный уголок; у его выхода колебалось море.