Ночью я думал о встрече с Алексеем и о Винклере. Его смерть я вспоминал теперь часто. Он умер на пороге войны. Ему не пришлось узнать ее тоскливые будни, ее скрежещущие бои, бесплодные мысли, увидеть города, превращенные в отхожие места, промокших до портянок солдат, вонючие раны и желтые выпученные глаза трупов.
За окном синело. Далеко прогремел один удар, потом второй. Вскоре удары слились в глухой гром.
– Не спите? – окликнул меня Вебель.
– Нет.
– Слышите, как разгорается? Опять немцы пошли в наступление.
Он закурил. Я натянул на голову шинель и попытался уснуть.
– Звезда над городами, – сказала во сне Попова.
Далекий гром перебивали короткие и веские удары.
– Тяжелая ввязалась, – пробормотал Вебель и сел на койке. – Надо сказать, чтобы взяли лошадей в хомуты. К утру, должно быть, все двуколки вызовут в Хенцины.
Я встал. За окном голубой парчой летали снега. В тронутом янтарями небе празднично вычерчивались горы.
– Видите, я был прав, – сказал Вебель и вышел навстречу ординарцу, постучавшему в окно.
Через час я выехал с обозом двуколок в Хенцины. Ехали обе сестры. Раннее солнце розовым паром заволокло долины. Горные дороги были крепко сбиты морозом.
В дороге я спросил Попову:
– Что вам снилось ночью?
Попова покраснела.
– Разве я говорила во сне? – быстро спросила она. – Скажите, что я сказала, тогда я, может быть, вспомню.
– Вы сказали: «Звезда над городами».
– Ах да. Мне снилось, что я иду ночью по берегу озера с ксендзом и Козловским. Вдали был город, будто Москва, и над ним огромная звезда. Ксендз показал на эту звезду и сказал по-польски: «Вот звезда, которая восходит над всеми городами, обреченными на гибель». Мы все шли и шли, и вдруг я увидела Кремль, и Арбат, и Пречистенку. Я заплакала во сне, а Козловский, чтобы утешить меня, дал мне букетик фиалок и сказал: «Не плачьте. Эти фиалки собрал шофер Махалин на том месте, где была Москва». Потом тысячи черных солдат с винтовками бежали мимо нас и спрашивали дорогу на Люблин. Офицер с разодранным в клочья лицом бешено проскакал на коне и крикнул, что надо стрелять по звезде.
– Пророческий сон, – сказал я, всматриваясь в снежные дали.
В Хенцинах мы напоили лошадей и на рысях пошли к Шевелям, где развернулась летучка. Навстречу дико скакали зарядные ящики, тупо дрожала земля, и к небу подымался желтый дым разрывов. В канавах у шоссе сидели солдаты в походном снаряжении и смотрели вперед, вдоль дороги, где горел фольварк.
Низкая шрапнель рванула воздух и частым треском защелкала по шоссе.
– Иии-х ты! – вскрикнул впереди верховой солдат и пустил лошадь вскачь.
Снова резануло воздух. Глухой удар вырвался из леса.
– Дорогу обстреливают! – закричал Полещук и показал на синеватые холмы. – Гляди!
Там блеснуло два желтых огня, стремительно завыло небо, и нестерпимый пламень ударил в канаву позади двуколок.
– Пускай вскачь! – крикнул я санитарам и задержал коня, пропуская обоз.
Далеко, задыхаясь, строчили пулеметы. Снова небо обрушилось на голову. Снаряд пролетел с тяжелым храпом и ударил позади в канаву.
– Заметили!
Впереди был лес, и надо было проскакать несколько минут по открытому полю. На снегу лежали длинные лиловые тени.
«Где я видел такие тени?» – думал я, торопливо нахлестывая коня. Ветер свистел в ушах, я видел только мокрую лошадиную шею и в десятый раз повторял все одно и то же: «Где я видел такие длинные тени?»
Из-под копыт летел щебень.
– Антонов, не отставай!
Дым пахнул в лицо, осколок свистнул под ногами коня, подняв вихрь снега. Конь присел, вздрогнул широким крупом и скачком бросился в сторону. Слева у гнилого пня была разворочена красная глина, и из нее шел желтый пар.
В лесу обоз свернул с шоссе и пошел по кочковатой дороге. Снаряды ложились позади. Передняя двуколка с сестрами свернула в сторону и остановилась.
– Сюда, ваше благородие, – крикнул глухо Полещук и махнул рукой. – Сестрицу зацепило.
Я подъехал. Малесва крепко держала за руки Попову.
– Что, ранена?
– Ничего страшного, – со свистом сказала Попова и рванулась из пухлых рук Малеевой. Лицо у нее почернело. – Перевяжите скорей.
Я разрезал мокрое платье. Острая маленькая грудь была разорвана осколком ниже соска. Я туго и осторожно забинтовал ее. Малеева кусала губы, косынка у нее сползла, русые волосы прилипли к потному лбу. Лес треснул от разрыва, и ветер захлопал по полотняным верхам двуколок. Попова легла, ее укрыли шинелью. Санитары крестились.
– Принесла холуйская сила, – сказал Полещук. – Солдат бьют и сестер бьют. Она, можно сказать, совсем дите.
Попову я не видел до позднего вечера. Небо грохотало и сотрясалось, и кровь капала с носилок на унавоженный снег, в лошадиную мочу и слякоть. Воняло потом, махоркой и ксероформом. Подожженные снарядами деревни чадили без огня, пропитанные сыростью. Раненые выли и собачьими глазами смотрели на окровавленные руки врачей. Бой затихал.
Ночью я провожал обоз раненых до Хенцин. В передней двуколке лежала Попова.
Было тихо и сыро. Слабо скрипели колеса. В стороне от дороги горели костры, меня качало в седле, и во сне я слышал, что Попова что-то бормочет.
– Молчите, – сказал я, согнав дремоту. – Вам нельзя говорить.
Над Хенцинами, разбросав веером хвост, качалась Большая Медведица. Я спал, шатаясь в седле.
В Загнанске нас ждал Козловский. Он собирался в Брест.
– Я возьму вас и санитара Щепкина, – сказал он мне. – Вы были в передряге, и вам надо рассеяться. На фронте все равно тихо.
Меня поразило это слово «рассеяться». Брест, мраморные столики кавярен, гулкий вокзал, московские газеты, лица юных сестер – это значит рассеяться. Разбросать свое внимание на тысячи спокойных мелочей, смотреть на отблески солнца в вокзальных стеклах, читать статьи о Художественном театре, выставках и книгах. Разбить на тысячу осколков свою напряженную мысль, запутанную войной.
Я согласился. Перед отъездом я поднялся к костелу. Внутри едва слышно служил ксендз. Стоя на мшистой паперти, я написал открытку Хатидже:
«Три месяца нет писем. Очевидно, они теряются по полевым конторам. Я даже не знаю, где ты. Я втянулся в суровую жизнь войны, и часто у меня бывает ощущение, точно вернулись времена «Войны и мира». Где-нибудь на широких шоссе во время отступления я встречу тебя и найду тогда смысл всего совершающегося, который я никак не могу найти сейчас. Здесь Алексей, я завтра его увижу. Еду на неделю в Брест».
Я подумал и написал вторую открытку Наташе:
«Я жду от вас писем. Мне очень трудно оставаться наедине с собой в здешние злые ночи. От канонады, грязи и бабьего плача всегда болит голова».
В Скаржиско на вокзале я встретил Алексея. Мы расцеловались. Он отодвинул меня, осмотрел и сказал:
– Ну вот, свиделись. Ты здорово подтянулся.
Тут же на вокзале мы столковались с Козловским о том, чтобы взять Алексея в наш отряд.
Козловский и Щепкин уехали, а я остался до утра в Скаржиско. Мы ходили с Алексеем в дощатое холодное кино, где Макс Линдер учился кататься на коньках, много говорили. Я рассказал ему о смерти Винклера.
– Да, – сказал он. – Глупо умер старик. А Сташевский тоже здесь, на фронте, под Ломжей. Георгия получил.
Ранним утром я уехал в Брест. За Радомом было солнечно, а около Бреста застал нас вечер, золотой от вагонных свечей и синий от ранней весны.
Козловского я разыскал в общежитии Союза городов. Он был возбужден: встретил знакомую сестру, бывшую артистку. Когда я вошел, он сидел и брился. Бородатый солдат – денщик при общежитии – чистил его сапоги.
– Друг мой, – сказал Козловский, тщательно разглядывая свой подбородок. – Почистите сапоги, и пойдем в гарнизонный клуб – там концерт. Я познакомлю вас с очаровательной женщиной. Когда-то я был в нее влюблен.
Он вытерся одеколоном и запел:
Голос твой – пенье задумчивой сказки,
Сладкая боль небывалой весны…
В клубе было темно и тесно. Звенели шпорами выхоленные кавалеристы, скромно стояли у стен серые прапорщики с вылинявшими погонами, гремел хриповатым басом седой вертлявый генерал.
Я сидел рядом с панной Геленой. Резкий запах ее духов не давал мне уснуть. Разбитое тело ломило в тепле. Козловский шепотом рассказывал невероятные истории о дрессированной кошке, которая носит приказы в окопы.
– Но кто над могилою едет… – пел басом бледный офицер, – знамена победно шумят…
Я дремал и видел полки призраков – солдат старой гвардии в снегах Москвы и впереди, среди шумящих по ветру знамен, корсиканца-императора.
И встанет к тебе, император,
Из гроба твой верный солдат.
Мне снилось, что я живу в старом Париже, встречаю императора и его маршалов, читаю желтоватые страницы Руссо, поглядывая из окон мансарды на Тюильри, озлащенный пышным закатом. Мне снились знамена с бронзовыми орлами на древке и старый камин, где горят сосновые щепки. Я мечтал при его огне об Адриенне Лекуврер, маленькой артистке в розовом парике, отравленной неизвестным ядом. В ветхом камзоле я бродил по заросшим ромашкой предместьям, играл на пальце перстнем с профилем Робеспьера и гадал, в какие новые и великолепные одежды облачится завтра этот мятежный город.