– Напротив, она придаст виду еще больше эффекта, – с одушевлением сказал муж.
Тотчас же послано было за Karassin. Начались толки о землекопах, справки о родниках, питающих пруд, вычисления и соображения. Увлекаемый все более и более деятельностью воображения, Сергей Васильевич касался также мимоходом других вопросов, и, наконец, так втянулся в дело, что оставил дам в саду, а сам пошел с управителем осматривать многосложные части своего хозяйства. Дом, двор, амбары, службы, гумно, фруктовый сад, огороды дворовых – все было мельком осмотрено. Сергей Васильевич говорил без умолку; большая часть речей его состояла из вопросов, и Герасим вторил ему усердно; беседа, питаемая разнообразными предметами, которые подвергались осмотру, должна была также отличаться разнообразием. Герасим говорил о починке кровель, Сергей Васильевич говорил о беседке на той стороне пруда; Герасим говорил о посадке новых яблонь, Сергей Васильевич говорил о просеке; Герасим приискивал место для амбаров, Сергей Васильевич приискивал место посреди двора для огромной липы, которая дала бы двору английский характер; Герасим переходил к огородам, Сергей Васильевич переходил к пруду; мысли Герасима стремились к гумну, воображение Сергея Васильевича влекло его к садовой решетке. Все это ничем не кончилось, потому что дела собственно отложены были до следующего утра. Сергей Васильевич возвратился домой, когда уже село солнце. Дамы его пили чай на террасе.
– Уф, – оказал он, бросаясь в кресло между женою и Мери. Сад между тем покрывался тенью. Кусты и деревья начали отделяться черными массами на газонах, которые серебрила роса, запах сирени сделался ощутительнее и наполнял террасу; кругом воцарилась торжественная тишина; время от времени прерывали ее раскаты соловьев, которые как бы перекликались из конца в конец старинного сада. Наконец, когда из-за горизонта показался полный, красный месяц и целиком отразился в пруде, Сергей Васильевич, его жена, Мери и mademoiselle Louise могли удержаться от восторженного восклицания. Все решительно были в восхищении, что приехали в деревню.
Десять часов утра; но полукруглая спальня, разделенная решетчатым окном, уже убрана; старинные тяжелые занавесы с крупными разводами подняты; окно в сад отворено. Против алькова, между двумя окнами, находится стол, покрытый ковром; посреди его возвышается овальное зеркало в серебряной рамке; направо и налево разложено множество туалетных принадлежностей, которые совершенно неверно называют безделушками, потому что они стоят очень дорого, несравненно дороже баранов, дров, съестных припасов – словом, всего того, что именуется дельным. Свет, наполняющий спальню, дробится в граненых цветных флаконах, скользит по резной слоновой кости и черепахе и выставляет блестящую полировку серебряных крышечек на хрустальных коробках, наполненных порошками, помадой и духами, которые успели уже распространить тонкий аромат свой по всей комнате. Против зеркала в больших старинных золоченых креслах с овальною спинкой, обтянутой голубым штофом, сидит Александра Константиновна. Белый батистовый пеньюар, сквозь который просвечивают ее круглые розовые плечи, и внизу широкое английское шитье юбки обнимают ее своими мягкими воздушными складками; ножки ее, обтянутые чулками a jour, кажутся также розовыми; черные туфли, с свежим голубым chou, придают им такой аппетитный вид, что, кажется, не оторвался бы и глядел бы на них с солнечного восхода до заката. Роскошные белокурые и слегка вьющиеся волосы Александры Константиновны распущены: они, без сомнения, коснулись бы ковра на полу, если б не поддерживала их горничная, которая убирала голову барыни.
Направо от кресел стоит небольшой кругленький столик, закрытый тяжелым металлическим подносом; на нем виднеется нежноголубая чашка, украшенная медальонами с пастушками; крышечка с такими же медальонами и прозрачность чашки, в которую бьет свет из окна, не позволяет сомневаться в ее аристократическом, кровном саксонском происхождении; тут же сверкают ложки, щипчики для сахару, фарфоровая корзина для хлеба и старинная овальная серебряная сахарница, устроенная в виде баульчика, с лапками вместо ножек, с фантастическим чеканеным зверьком на макушке. По другую сторону кресел находится еще столик; но, боже, какой контраст! на нем лежат несколько тетрадей из грубой бумаги; листы покрыты каракулями, чернильными пятнами и местами сильно захватаны пальцами. К довершению контраста, в глаза так и мечутся следующие надписи: «Коровы дойные…», «Пух с сорока трех индюков», «Восьмнадцать шкур», «Зарезано девять баранов…», «Продано сала…» и т. д.
Надо полагать, горничная Александры Константиновны грамотная: она беспрестанно заглядывает через голову госпожи своей и устремляет глаза на тетради, но всякий раз щурит глаза с видимым отвращением: мысль о коровах, индюках и сале, невидимому, неприятно действует на ее тонкий, изящный вкус. Этот изящный вкус горничной проглядывает в каждом ее движении и даже в манере держать гребень, которым расчесывает она волосы барыни. Белицыны, говоря о ней между собою, называют ее обыкновенно: lady Furie, но трудно предположить, чтоб вострый, как шило, нос горничной, ее выщипанные ноздри и узенькие губы могли иметь что-нибудь общее с таким названием. Несомненно лишь то, что горничная проникнута в высшей степени чувством собственного достоинства; вероятно, чтоб придать больше значения гордой голове своей, она причесывает ее a la Margot; но Александра Константиновна ничего не замечает; нагнувшись к столику налево, нахмурив сперва брови, она не отрывает глаз от деловых списков.
– Позвольте, сударыня; мне этак никак невозможно, – говорит горничная с оттенком нетерпения, которое может выказать лучше всяких слов бесконечную доброту ее госпожи.
– Ах, как это скучно!.. Ну! – возражает Александра Константиновна, выпрямляясь в кресле.
Взгляд, брошенный ею в зеркало, показывает ей нахмуренное лицо горничной.
– Ты, Даша, кажется, очень недовольна, что приехала в деревню?..
– Наше дело такое, сударыня: куда прикажут, туда и едем.
Слова эти, проникнутые покорностью, сделали бы величайшую честь Даше, если бы лицо ее не противоречило словам.
– Тебе, стало быть, деревня не нравится?
– Уж, конечно, сударыня, ничего нет хорошего, – подхватывает горничная, очевидно смягченная ласковым голосом барыни, – удивляюсь только, сударыня, как она вам может нравиться… То ли дело, как изволили жить на Каменном острову: с утра до вечера езда… оживление такое, в один час проедет и пройдет больше публики, чем здесь во сто лет… Да здесь и публики-то нет: глушь! мужики… взглянуть так даже гадко…
– Что ж? разве они не такие же люди? – закусывая губки, спрашивает барыня.
– Известно, такие же, только нет никакого обхождения, приличия нет… одни эти ихние лапти – так это ужасти!.. Нечесаные, небритые, неуклюжие… ручищи-то даже описать невозможно, какие страсти!.. Да вот теперь даже дворовые, вот хоть эти, что в комнату взять изволили, просто чучелы какие-то; никакой решительно образованности!.. Кроме этого, сударыня, самая жизнь какая-то скучная. Ходишь-ходишь – слова сказать не с кем! Никто не проедет, никто не пройдет, даже взглянуть не на что: поля, луга, леса… Если б, по крайней мере, жили мы хоть на большой дороге.
– Но так как мы не живем на ней, то тебе придется долго еще скучать…
– Неужели, сударыня, вы здесь долго останетесь?
– Разумеется, и даже очень-очень долго: я думаю, до осени… Ну, готово? – произнесла Александра Константиновна, поворачивая голову вправо и влево, чтоб рассмотреть свою прическу, – хорошо. Теперь прибери, пожалуйста, все это, – подхватила она, указывая на чайный прибор, – потом ты скажешь женщинам, которым я велела прийти и которые, вероятно, дожидаются, скажешь им, что они могут войти…
Александра Константиновна снова пригнулась к деловым тетрадям. Она внутренне начинала уже сознаваться, что все это страх скучно и, вдобавок, перепутано, дико, непонятно; но она твердо решилась победить скуку и надеялась, что со временем будет читать эти тетради если не с тою приятностью, то так же свободно, как любой роман графини Даш и Поля Феваля. Кашель, раздавшийся у двери, прервал ее. Она увидела средних лет бабу в котах, клетчатой поняве, коротайке и темном платке на голове. Если смотреть беспристрастно, лицо бабы было далеко не привлекательно: круглый нос, толстые губы, калмыцкие скулы; но карие узенькие глаза выкупали зато одутлость лица – так много написано было в них лукавства, пронырства и хитрости. Была еще одна особенность, которая возбуждала внимание: глаза и виски бабы были окружены множеством полукруглых морщин; когда морщины эти собирались, лицо бабы казалось плачущим, несчастным и робким; когда же, повинуясь какому-то внутреннему механизму, которым произвольно располагала баба, морщины расходились, лицо мгновенно принимало выражение юркости и бойкости неописанной. В настоящую минуту все несчастия, какие ходят только по белу свету, выбрали, казалось, бедную бабу своею жертвой.