Продолжая есть, пастор кивнул ему.
— Ну, что скажете, Рудзит?
— Да что сказать… Я просто так. Мне бы получить за лошадей. Абол три дня работал — ячмень вам посеял, известку возил. Вы, верно, знаете?
— Да. Абол говорил. Правда, сегодня воскресенье, и мне еще надо готовиться к проповеди. Ну да все равно. Я вижу, таковы уж у вас теперь порядки. А платить так или иначе придется. Мне даром ничего не надо. Сколько же вы там насчитали?
— Да что считать… Я ведь не гонюсь за заработком. Мне самому каждый час промедления в убыток. Вот только что у вас нужда сталась… Как-никак соседи…
— Хорошо, хорошо. Сколько же с меня?
Одной рукой пастор подцепил второе крылышко, другой выдвинул ящик стола и зашуршал бумажками.
— Ну, скажем так: на два дня брали пару лошадей — тысяча, на третий день одну — триста.
Пастор невольно задвинул ящик.
— Это выходит тысяча триста. А вы не обочлись?
— Чего же тут считать. Здесь все так платят. Учителю вон вспахал одну пурвиету и получил триста. А там всего-то на полдня работы. Это я только с вас… по-соседски…
— Что и говорить — по-соседски!.. Сколько же мне будет стоить обработка десяти пурвиет? Вы об этом подумали?
— Известно, дорого обойдется, когда нет своей лошади. А что теперь дешево? Знаете, сколько с меня взял кузнец за наварку лемеха?
Пастор промолчал. Да и что тут скажешь? Скорее отделаться от него… Он сосчитал все, что было в ящике, достал кошелек, взял оттуда еще две сторублевки и швырнул деньги на край стола. Тут же встал и отвернулся, ожидая, когда Рудзит пересчитает их. А тот считал долго и старательно, разглядывая каждую бумажку.
— Теперь в этих деньгах не разберешься. Возьмешь вдруг фальшивую — и прямо хоть бросай. Ну и денег вам надавали — одни лохмотья. И эта такая. И эта…
Одна десятирублевка была совсем разорвана и заклеена крест-накрест.
— Вот эту надо бы обменять, господин пастор. Вряд ли и номер уцелел.
— Я сам деньги не делаю: какие мне дают, такие и я даю. В Государственном банке вам обменяют на новенькую.
— Ну, куда нам в банки… Вам в Риге легче сплавить.
Наконец Рудзит собрал и пересчитал все деньги и пошел к двери. На пороге он опять остановился.
— Если думаете, что я беру дорого, идите к другим. Я за заработком не гонюсь. Мне и дома работы хватает. Я каждым час убыток терплю.
Второе крылышко пастор уже не мог осилить. Отодвинул тарелку и велел Аболиене убрать со стола.
Долго он перелистывал синюю тетрадь, — никак не мог найти набросок конспекта проповеди. Наконец нашел. Листок дрожал в руке, буквы прыгали перед глазами. Никак не удавалось уловить связующую нить.
До начала службы остался только час. А тут помешали два посетителя. Пришла старуха, по поручению которой он еще в тринадцатом году положил на книжку шестьдесят рублей. Потом бывший волостной рассыльный, у которого жена сбежала с помощником учителя… А что он может сделать для них? Что он вообще может сделать? Теперь на это есть соответствующие учреждения.
Пастор Зандерсон запер дверь и углубился в конспект. У него с давних пор выработалась привычка подробно продумывать и логически обосновывать проповеди. Будучи человеком идеи и разума, он никогда не вдавался в пустую риторику. Найдя нить, он сразу понял, что конспект никуда не годится.
Мало-мальски разузнав о здешних условиях, он направился сюда с самыми благими помыслами. Он намеревался и словами и делами явить пример всепрощения и миротворения там, где теперь царят рознь и несогласие. Хотел обуздывать греховные страсти и бросать семена Христовой любви в иссохшую землю. Как рачительный садовник, хотел он оберегать слабые ростки. И пусть другие после него увидят пышную зелень, роскошь цветения и изобилие плодов.
Но дольше терпеть нельзя… Каплю за каплей лили в его сердце горечь эти люди. Голова шла кругом от мучительных, тяжелых дум. Что ему делать среди этих унылых развалин, где успеешь переломать ноги, пока доберешься до порога? Что ему делать под этой жалкой кровлей, которая не может укрыть и от дождя?.. Даже пристойного жилища не удосужились приготовить для своего пастора. Полштофа сметаны не продадут… А он еще хотел действовать кротостью, проповедовать всепрощение и любовь.
Пастор скомкал листок и сунул его в карман. Посмотрел на часы. Времени у него оставалось сорок пять минут. А между тем Юргит еще не показывался.
Председатель общины Мартынь Юргит должен был заехать за ним и отвезти в бывшую богадельню, а ныне — школу, где разрешили также совершать богослужения.
Пастор Зандерсон взял в углу чемодан, в котором был талар, воротник с крестиками и все необходимое для причащения, проверил, все ли на месте, закрыл его и вышел из дому.
Зельгис только что подъехал к хлеву с фурой клевера. Сам он с вилами в руках стоял на возу и сердито покрикивал на серого, который никак не мог устоять на месте. Посмотрев исподлобья на проходившего мимо пастора, Зельгис резко, с размаху воткнул вилы в сено и подал на сеновал большую охапку. Зельгиене, подавшись вперед всем телом, приняла ее. Жена Абрика выгоняла из капусты кур, кидая в них комья земли. В конце аллеи на пастора злобно набросилась собачонка Рудзитов.
Он быстро шагал по аллее. Чемодан оттягивал руку, но пастор даже не думал об этом. Ему вспомнилось, как в былые времена он выезжал по воскресеньям в коляске, на паре. Рядом сидела пасторша, на переднем сиденье — сын и дочь. По дороге в церковь он обгонял всех своих арендаторов с женами и детьми. И сразу замечал, кого из них недостает. А после обеда виновные приходили к нему каяться. Эти же самые Абрики, Зельгисы, Рудзиты…
Голове было горячо. Пот каплями выступил на лбу. Выйдя на большак, пастор взглянул на холм у самого берега Даугавы, где белели развалины церкви. Над ними возвышался изуродованный остов башни. Железная крыша лежала поперек обломков, упираясь шпилем в алтарь. Стрельчатые своды окон обвалились. Южная часть здания была целиком разрушена, и белые обломки покрывали откос берега… И никому не пришло в голову, что церковь пора восстановить. Даже Мартынь Юргит ни словом не обмолвился.
Волной подымался гнев в груди пастора. Зло слишком глубоко пустило корни. Жизнь стала подобна смердящей могиле, полной выбеленных костей и всяческой мерзости. Люди свирепее зверей… И не только по отношению к нему. Что он и его страдания! Капля в огромном море тьмы, омывающем опустошенный мир. Ибо разрушены самые основы. Ибо здесь оплевывают того, кому он призван служить.
Мысленному оку пастора предстала иная картина. В ушах его зазвучал иной голос из прошлого. Он видел себя на кафедре. Вот он обрушивает громы священного гнева на поникшие головы прихожан. Как они склонились под острым жезлом его слов! Ни один грех, ни одна человеческая слабость не заслуживали в его глазах снисхождения. Ярость господня была в устах его, сила и дерзновение слова господня — в сердце его. Случалось, на него жаловались и в суд и в консисторию[3]. Но в те времена сан пастора кое-что значил. Светские власти не отказывали в поддержке. Могла ли нанести ему ущерб злоба закоренелого грешника!
Некий голос звучал в ушах пастора Зандерсона — все громче, все суровее. Казалось, говорил сам Иегова. Что были прежние грехи перед нынешними вопиющими беззакониями. Скоро прольются дождем сера и огонь, как пролились они на Содом и Гоморру. Все знамения указуют на это. Близится конец мира. Небеса свернутся, как свиток книжный. И тогда он воссядет на облаках и будет судить — судить бесщадно всех этих любостяжателей и хищников, всех разделяющих земли и оскверняющих день субботний, нарушающих таинство брака и священные заповеди, и всех распутников. Всех этих плясунов, альтов и теноров, социалистов и демократов… Тогда опомнятся они, узнают, как надо почитать господ, пастырей и иных наместников бога на земле. Но — поздно. И не будет конца причитаниям и зубовному скрежету…
Пастор Зандерсон видел перед собой начертанную огненными письменами предстоящую проповедь. Живые примеры из обыденной жизни, из времен недавних испытаний необозримой толпой теснились в его памяти. Безумие революции, строгая власть немцев, железный жезл Бермонта, огонь и меч, развалины и запустение — это ли не кара господня, это ли не знамение! «Но вы закрыли глаза свои и заткнули уши свои — вы, осужденные богом на вечную гибель и муки адовы!»
Пастор Зандерсон остановился на мостике в тени ивы и глубоко вздохнул. Его лицо пылало вдохновенным гневом, сердце билось от священного восторга. Маловер! Он еще хотел примириться с этими беззакониями, хотел сеять семена христианской любви в этой пустыне. Нет, он, как ветхозаветный пророк, пойдет к этому погрязшему в неверии, растленному племени, он будет до крови бичевать тех, чьи дела — беззаконие перед лицом бога, тех, чьи слова нечестивы.