Еще большую роль в жизни Зайца сыграла его свояченица Мария. Перед войной, когда он познакомился с Маргитой, Мария была чернявенькой, застенчивой и хрупкой девочкой. Теперь она повзрослела, окрепла и выросла физически и духовно. Жизнерадостная девушка с черными лучистыми глазами на бледном лине, с высоко вздымавшейся волной буйных черных волос, влажно блестящих, словно только что вымытых. Тихая и улыбающаяся, полная доброжелательности и молодых сил, немногословная и услужливая, она во всем была полной противоположностью Маргите. Первый послевоенный год, самый тяжелый, критический год в жизни Зайца, Мария жила в их доме, и благодаря теплой дружбе с этой девушкой, — Исидор полюбил ее как сестру, — он кое-как свыкся со своим новым положением и обрел нечто похожее на семейный уют.
Вскоре Заяц вернулся на старое место в Королевской орденской канцелярии. Все здесь, начиная с жалованья, званий и количества дел, увеличивалось и расширялось, отражая мощные и беспорядочные рывки, отмечавшие вехи развития послевоенного Белграда.
Спустя два года умер старый фабрикант, завещав Маргите, помимо всего прочего, в пожизненное пользование и этот пятиэтажный дом, в то время еще не совсем отстроенный.
Один из инженеров, работавших на строительстве дома, познакомился с Марией и сразу же сделал ей предложение. Это был смущавшийся по любому поводу добродушный великан, уроженец Бачки, недобравший в росте каких-нибудь двух сантиметров до полных двух метров, что, однако, с лихвой восполнялось могучим разворотом плеч, тяжелой поступью и огромными заскорузлыми руками труженика. Способности этого человека, так же как и его кругозор, были ограниченными. Звали его Йован Дорошкий, а попросту Дорош.
С искренним сожалением и искренней радостью проводил Заяц Марию, — они с мужем переехали в Шабац, — и остался с Маргитой и мальчиком неизвестного происхождения.
Разделавшись раз и навсегда с неприятными воспоминаниями о временах оккупации и вступив во владение прекрасным и весьма доходным домом, Маргита с помощью ловких махинаций и связей упрочила свое состояние и начала на глазах разбухать и раздаваться вширь, бесцеремонно утверждаясь в своих правах, наглея и надуваясь спесью, пока, наконец, с годами не обратилась в Кобру, известную всему многонаселенному дому и всей округе. А под ее крылом, исполненный чудовищно-холодного безразличия ко всему на свете, включая родителей, товарищей, школу и науки, подрастал и развивался ее сынок, пока наконец не превратился в футболиста и чемпиона по теннису, совершенный образец современного белградского «льва».
За два десятка лет, что понадобились Белграду, чтобы разрастись в большой и поразительный город, семейство Зайца стало «зверинцем», а у главы семейства и дома и в обществе сложились те самые болезненные отношения, описанные нами вначале.
Трудно добавить что-нибудь еще о жизни тех лет, говоря о Зайце, который слишком мало значил в этой жизни и еще меньше от нее получал. Да и сколько в тогдашнем Белграде было людей без направления и места в жизни, лишенных силы и воли, однако остро ощущавших бесполезность, никчемность бесцельного и недостойного существования! Но у большинства до кризиса и перелома дело не доходило. У Исидора Катанича все же дошло.
Кто знает, насколько хватило бы долготерпения пассивному по натуре Зайцу, если бы его семейная жизнь не становилась все тяжелее и непереносимее. Маргита с годами утрачивала всякую способность сдерживать себя и обуздывать дурные наклонности сына. Какие только нелепые планы не рождались в голове у Зайца! То он решал все бросить и поселиться уединенно на окраине города, то бежать куда глаза глядят или, наконец, потребовать развода хотя бы и ценой скандала, но мысли эти, приходившие ему в самые тяжелые минуты, потом забывались, и он продолжал терпеть и только с удивлением спрашивал себя, как может вообще существовать семейный союз, где мать и сын, по крайней мере в отношении к нему, не проявляли ни единой доброй человеческой черты.
В канцелярии, где он служил, дела обстояли не намного лучше. Казалось, ему повсюду было уготовано такое же положение, как и в семье. Исидора Катанича бессовестно эксплуатировали, злоупотребляя его безответностью, относились к нему как к бессловесному существу. «Этого господина Зайца у нас никто и в грош не ставит», — замечал, бывало, с удивлением и некоторой долей сочувствия старый служитель Канцелярии королевских орденов. А уж ежели у нас кого и в грош не ставят, значит, им помыкают все, кому не лень.
Точно так же было и вне канцелярии. Униженный и одинокий в своем доме, он стремился хоть к кому-то прилепиться, но и это ему не удавалось. Пробовал он ходить в кофейни, где его сослуживцы имели постоянные столики и водили общую компанию. Но и там он чувствовал себя не в своей тарелке, терзался от того, что с ним никто не говорит ни в шутку, ни всерьез и что и самому ему нечего сказать, а если он и скажет что-нибудь, так и это пропадает незамеченным. В одиночестве своем он часто возвращался мыслями к тем временам, когда он рисовал, следил за развитием живописи, вспоминал он и свои стихи, и свой «божественный» альт, но мир искусства давно был для него закрыт и отверг его, как отвергло и все прочее.
Единственное, что осталось ему от незабвенной юности, — это привычка к чтению. Правда, теперь оно приобрело случайный и беспорядочный характер. Как все, кто ищет в чтении прежде всего утешения и забытья, он все реже и реже находил себе книги, которые могли бы увести его подальше от действительной жизни.
Таким образом, и эта последняя спасительная дверь все чаще закрывалась перед ним, и открывать ее с каждым разом становилось все труднее.
II
Где-то около 1930 года тягостное положение Зайца подошло к роковому пределу. Могущество Маргиты достигло наивысшей точки. Ее единственный сыночек Тигр, распущенный, сильный, длинноногий парень, уже проявлял признаки преждевременной возмужалости и своей наглостью сгущал и без того гнетущую атмосферу в доме. Заяц похудел до пятидесяти килограммов. На глаза его то и дело навертывались слезы, руки дрожали. Это отражалось и на его каллиграфии. Он сторонился людей, тяготился работой. Продолжавшая распухать Маргита и Тигр, росший чуть ли не на глазах, вытесняли его из жизни, жизнь стала ему ненавистна. Он начал помышлять о самоубийстве.
В ту пору обитателей Белграда, бурлившего страстями и пресыщенного изобилием, гораздо чаще, чем это можно себе представить по слухам, газетной хронике и книгам, преследовал черный призрак самоубийств, обходя, как правило, непросвещенных бедняков и посещая людей обеспеченных и образованных.
Мысль о самоубийстве стала единственным утешением и верной спутницей Зайца. Против нее восставала и решительно осуждала ее здоровая часть его существа, но слабость и подавленность безудержно влекли его к осуществлению рокового намерения. Добропорядочность и сохранившееся еще человеческое достоинство долго отвергало эту мысль, но в конце концов, сломленный, он вынужден был искать наиболее «пристойный» способ добровольного ухода из жизни. «Только без крикливости и мерзкого позерства», — подсказывал Зайцу его помраченный рассудок.
Погруженный в мысли о неотвратимом конце, обходя как-то железнодорожные пути вдоль савского берега в поисках наиболее приемлемого и благопристойного способа свести счеты с жизнью, Заяц вместо смерти открыл вдруг Саву и на ней удивительную жизнь.
В тот майский день, гонимый своими мрачными думами, брел он от общественной купальни на Чукарице по берегу реки, пестревшему беспорядочно разбросанными домишками, бараками и причалами, и на полуистлевшей перевернутой барже увидел своего старого доброго знакомого. Это был Мика Джёрджевич, по «роду занятий капитан первого класса в отставке». Заяц знал его еще молодым подпоручиком в войну 1912 года, а потом встречался с ним в Тулоне, в 1915 году. После войны они виделись всего раза два, и Заяц узнал, что капитан по какой-то причине ушел из армии. И вот теперь Заяц встретил его здесь, на Саве, полуодетого, успевшего уже прекрасно загореть, с удочкой в руках. Заяц подсел к нему, и у них завязался разговор.
Капитан Мика был родом из Иваницы. Невысокий, коренастый, наголо обритый; его черные блестящие глаза излучали какой-то поразительный свет. Фронтовик и инвалид, он вскоре после окончания войны вышел на пенсию и снимал сейчас комнатенку на Сеняке.
— Да на самом деле я здесь, брат, на Саве, живу, с водой и здешним народом.
Заяц, занятый своими мыслями и не замечавший ничего вокруг, осмотрелся внимательнее. Берег и в самом деле кишел людьми — купальщиками, рыболовами, рабочими, рыбаками, бродягами и прочим людом неопределенных занятий и неопределенного происхождения.
Он завернул сюда и на следующий день и нашел капитана; он сидел, словно изваяние, на том же самом месте и в том же самом блаженном настроении.