— Где подерутся?
— В Корее, в Китае… чёрт-те где. Им нужны кровопролития и страдания. Без этого никак.
— По радио сказали, что Гитлер жив.
— Все может быть. Даже если один Гитлер умер, найдутся миллионы готовых занять его место. Мир полон гитлеров…
Ядвига немного помолчала, а потом, облокотившись на швабру, заговорила снова:
— Наша соседка — та, седая, с первого этажа, — сказала, что на заводе можно зарабатывать по двадцать пять долларов в неделю.
— Что, хочешь пойти работать?
— Тоскливо дома одной. А заводы далеко. Были бы близко, я бы пошла.
— В Нью-Йорке ничего не бывает близко. Научись ездить на метро, иначе будешь сидеть как привязанная.
— Я не знаю английского.
— Есть курсы. Если хочешь, я тебя запишу.
— Старуха сказала, что в школу не берут, если не знаешь алфавит.
— Я тебя научу.
— Когда? Тебя никогда нет дома…
Герман знал, что она права. Кроме того, очень сложно начинать учиться грамоте в ее годы. Он заметил, что, даже прежде чем взять ручку и подписаться тремя кружочками или крестиками, Ядвига начинает смущаться, краснеет, дрожит и потеет. Ее язык, губы и глотка не могут произнести ни одного английского слова, даже самого простого. Обычно Герман понимал ее просторечный польский, но иногда ночью, охваченная сексуальным возбуждением, Ядвига принималась болтать с таким деревенским выговором, которого Герман совсем не разбирал. Она произносила слова и выражения, которых он никогда не слышал.
Герману казалось, что из ее славянской глотки вырываются звуки давно вымерших земледельческих племен, живших, наверное, в дохристианские времена. Он, Герман, уже давно убедился в том, что человеческий разум содержит в себе намного больше, чем можно познать в течение одной жизни. Гены хранят информацию из других эпох. Похоже, что даже Войтуш и Марьяша говорят на языке, созданном поколениями попугаев. Они явно беседовали или читали мысли друг друга, потому что каждый раз взлетали одинаково: в одну и ту же секунду и в одном направлении. У животных и даже у людей есть инстинкты, еще неизвестные биологам и физиологам. Никакая психология не способна объяснить поведение народов, сообществ и индивидов.
Сам он, Герман Бродер, был для себя загадкой. Он мог ввязаться в безумную авантюру, им владели страхи, в которых он никогда не решился бы признаться. В нем бродили страсти, которые ни Фрейд, ни Юнг, ни Адлер[4] не сумели бы объяснить. Как, допустим, можно охарактеризовать Германа, судя по его выходкам? Психопат, шарлатан, преступник и лицемер в придачу. Ему нельзя писать проповеди для рабби Лемперта, в них каждое предложение — насмешка, издевка…
Герман подошел к окну и посмотрел на улицу. В нескольких кварталах отсюда шумело море. С набережной и Серф-авеню доносились отголоски летнего утра на Кони-Айленд. А здесь, в проулке между Мермейд-авеню и Нептун-авеню, все было тихо. Дул легкий ветерок, в густых кронах деревьев щебетали птицы. С залива доносились запахи пива, гари, моря и рыбы, смрад разложения и смерти, рождения и битвы — древние мрачные ароматы, которым нет названия. Высунув голову, Герман увидел разрушенные корабли, оставленные здесь неизвестно когда и медленно разваливающиеся на части. Их липкие палубы обросли раковинами моллюсков, живых, но погружающих корабль все глубже в смертельное оцепенение.
Герман услышал укоризненный голос Ядвиги:
— Кофе остынет. Возвращайся к столу!
III
Герман вышел, закрыл за собой дверь и спустился по лестнице. Небольшое промедление, и Ядвига позвала бы его обратно. Каждый раз, когда он уходил из дома, она прощалась с ним так, будто Америку захватили нацисты и ему угрожает опасность. Ядвига прижималась своей горячей щекой к его щеке и обливалась слезами. Она кричала ему вслед, чтобы он остерегался автомобилей, не забывал обедать и звонил ей по телефону. Она прижималась к нему со страхом и преданностью собаки. Герман часто дразнил ее, придумывал прозвища, но никогда не забывал того, как она ухаживала за ним изо дня в день в течение почти трех лет. Ядвига действительно каждую минуту рисковала собственной жизнью и жизнью своей семьи. За ее крестьянской неотесанностью скрывались чуткость, искренность и верность. И насколько он, Герман, запутался и заврался, настолько она была честной и прямодушной.
И все же Герман не мог постоянно оставаться с Ядвигой. Рабби Лемперт снял для него кабинет с хорошей библиотекой и загрузил работой. Рабби писал в американские и израильские еврейские газеты, выходившие на иврите, печатался в английских и американских еврейских журналах. Он подписывал контракты с издателями и выпускал книги. Его приглашали читать лекции в разных учреждениях, даже в университете. У рабби Лемперта не было ни времени, ни терпения заниматься наукой или писать. Он заработал состояние на торговле недвижимостью. Ему принадлежали полдюжины санаториев, он построил доходные дома в Боро-Парке и Вильямсбурге[5] и состоял акционером в компании с миллионными проектами.
Этот рабби Лемперт походил на персонаж из голливудского фильма: у него была пожилая секретарша миссис Ригель, от которой он не мог избавиться, потому что она наверняка слишком много знала. Он успел разойтись с женой, но теперь снова жил с ней. Его сын женился на ирландке, а дочь мечтала стать актрисой.
Герман проводил для рабби Лемперта «исследования», как тот их называл. На самом деле он просто писал за него книги и статьи в еврейские журналы и составлял речи. Герман писал на иврите или на идише, кто-то другой переводил все это на английский, третий редактировал, четвертый занимался рекламой. Рабби зарабатывал большие деньги, но его расходы часто превосходили доходы, по крайней мере, так он отчитывался в налоговой декларации. Он ложился спать в два часа ночи и вставал в семь утра, ел килограммовые бифштексы, курил гаванские сигары, пил шампанское и жертвовал деньги на разные благотворительные цели. У него было невероятно высокое давление, и доктора предупреждали его об угрозе инфаркта, но и в шестьдесят четыре года энергии у него было хоть отбавляй. Не зря его прозвали «энергичный раввин».
Работая на рабби Лемперта, Герман узнал все его достоинства и недостатки. Рабби Лемперт был одновременно толстокожим, добродушным, сентиментальным, хитрым, грубым и наивным. С детских лет он помнил наизусть малоизвестные мидраши и отрывки из Гемары, но мог ошибиться, цитируя Пятикнижие. Он грешил и каялся, искал признания, обладая при этом врожденным властолюбием Амана[6]. У рабби был огромный живот. Он был метр восемьдесят ростом и весил под сто килограммов.
Рабби Лемперт изображал из себя донжуана, но Герман быстро понял, что рабби не везло с женским полом. Он все еще искал настоящую любовь и часто выставлял себя на посмешище из-за этих нелепых поисков. Дошло до того, что однажды ревнивый муж побил рабби в отеле в Атлантик-Сити…
Кабинет Германа находился в здании на Двадцать Третьей улице, недалеко от Четвертой авеню.
Герман с Ядвигой жили в старом доме, где обосновались семейные пары пенсионеров, нуждавшихся в свежем воздухе для поправки здоровья. Они ходили в синагогу и читали газеты на идише. В жаркие дни соседи выносили на улицу табуретки и складные стульчики и беседовали о старой родине, об американских детях и внуках, о крахе на Уолл-стрит в двадцать девятом году, о пользе бани, витаминов и минеральной воды из источников в Саратога-Спрингс.
Герману часто хотелось поближе познакомиться с этими евреями и их женами, но приходилось обходить их стороной во избежание ненужных сложностей. Поэтому он с молодецкой удалью преодолел шатающиеся ступеньки и быстро свернул направо, прежде чем кто-нибудь успел его остановить.
До метро на Стилвелл-авеню Герман мог дойти по Мермейд-авеню, Нептун-авеню, Серф-авеню или по набережной. В каждой из этих дорог была своя прелесть. На сей раз он выбрал Мермейд-авеню. В этой улице был какой-то восточноевропейский уют: на стенах еще висели прошлогодние объявления о выступлениях канторов и раввинов в Дни трепета[7]. Из ресторанов и кофеен доносились запахи бульона, каши, рубленой печенки, хрена и чеснока. В пекарнях продавали бабки и яичные бисквиты, штрудели и пирожки с луком. На уличных прилавках женщины вытаскивали из банок соленые огурцы.
Запахи переносили Германа обратно в Цевкув, Варшаву, Краков. То повеет медовым бисквитом, то селедочным рассолом, то кислой капустой или свежевыпеченными бубликами. Герман никогда не отличался большим аппетитом, но недостаток еды в годы войны приучил его всякий раз чувствовать голод при виде продовольствия. Солнце освещало корзины и ящики с апельсинами, бананами, вишней, клубникой и помидорами. Чего здесь только нет! В сезон сюда привозили черную смородину и сливу, которая созревает обычно только в августе.