Я говорил, ужасаясь тому, что говорю. Я резко вспомнил те особенные сны, в которых знаешь: это сон - и делаешь что хочешь, зная, что проснешься. Но тут видно было. пробуждения не последует. Бешено наматывался клубок непоправимости.
Меня выбросили.
Я лежал в беспамятстве. Потом, очнувшись, я сказал:
- Я зову их, и они не идут. Я зову эту сволочь, и они не идут. (Ко всем женщинам разом относились мои слова.)
Я лежал над люком, лицом на решетке. В люке, воздух которого втягивал я, была затхлость, роение затхлости; в черном клубе люка что-то шевелилось, жил мусор. Я, падая, увидел на момент люк, и воспоминание о нем управляло моим сном. Оно было конденсацией тревоги и страха, пережитого в пивной, унижения и боязни наказания; и во сне облеклось оно в фабулу преследования, и убегал, спасался,- все силы мои напряглись, и сон прервался.
Я открыл глаза, трепеща от радости избавления. Но бодрствование было так неполно, что я воспринял его как переход от одного видении к другому, и в новом видении главную роль играл избавитель - тот, кто спас меня от преследования, тот некто, кому осыпал я руки и рукава поцелуями, думая, что целую во сне,- кого обнял я за шею, горько рыдая.
- Почему я так несчастен?.. Как трудно мне жить на свете! - лепетал я.
- Положите его головой повыше,- сказал спаситель.
Меня везли в автомобиле. Приходя в себя, я видел небо, бледное, светлеющее небо; оно неслось от пяток за голову. Видение это гремело, было головокружительно и всякий раз оканчивалось приступом тошноты. Когда я коснулся утром, в страхе я протянул руку к ногам. Еще не разобравшись, где я, что со мной, я вспомнил толчки и покачивания. Меня пронзила мысль, что везли меня в карете Скорой помощи, что, пьяному, мне отрезало ноги. Я протянул руки, уверенный, что нащупаю толстую, бочоночную округлость бинтов. Но оказалось просто: я лежу на диване в большой, чистой и светлой комнате, имеющей балкон и два окна. Было раннее утро. Розовея, мирно нагревался камень балкона.
Когда мы утром познакомились, я рассказал ему о себе.
- Жалкий был вид у вас,- сказал он,- очень вас стало жаль. Вы, может быть, обижаетесь: вмешивается, мол, человек в чужую жизнь? Тогда извините, пожалуйста. Но хотите вот: поживите нормально. Очень буду рад. Места много. Свет и воздух. И есть для вас работа: вот корректура кое-какая, выборка материалов. Хотите?
Какие причины заставили знаменитую личность снизойти настолько к неизвестному, подозрительного вида, молодому человеку?
В один вечер открылись две тайны.
- Андрей Петрович,- спросил я,- кто это, в рамке?
На столе у него стоит фотография чернявого юноши.
- Что-с? - он всегда переспрашивает. Мысли его прилипают к бумаге, он не может оторвать их сразу.Что-с? - И он отсутствует еще.
- Кто этот молодой человек?
- А… Это некто Володя Макаров. Замечательный молодой человек. (Он никогда не говорит со мной нормально. Как будто ни о чем серьезном я не могу его спросить. Мне всегда кажется, что в ответ от него я получу пословицу, или куплет, или просто мычание. Вот - вместо того чтобы ответить обыкновенной модуляцией: "замечательный молодой человеке, он скандирует, почти речитативом произносит: "че-лоо-ве-эк! ")
- Чем же он замечателен? - спрашиваю я, мстя озлобленностью тона.
Но он никакой озлобленности не замечает.
- Да нет. Просто молодой человек. Студент. Вы спите на его диване,- сказал он.- Дело в том, что это как бы сын мой. Десять лет он живет со мной. Володя Макаров. Сейчас он уехал. К отцу. В Муром.
- Ах, вот как…
- Вот-с.
Он встал из-за стола, прошелся.
- Ему восемнадцать лет. Он известный футболист.
("А, футболист",- подумал я.)
- Что ж, - сказал я, - это и вправду замечательно! Быть известным футболистом - зто и вправду большое качество. ("Что я говорю?")
Он не слышал. Он во власти блаженных мыслей. С порога балкона смотрит он вдаль, в небо. Он думает о Володе Макарове.
- Это совершенно ни на кого не похожий юноша, вдруг сказал он, поворачиваясь ко мне. (Я вижу, что то, что я присутствую здесь, когда в мыслях его этот самый Володя Макаров, кажется ему оскорбительным.) - Я обязан ему жизнью, во-первых. Он спас меня десять лет тому назад от расправы. Меня должны были положить затылком на наковальню и должны были молотом ударить меня по лицу. Он спас меня. (Ему приятно говорить о подвиге того. Видно, часто он вспоминает подвиг.) Но это не важно. Другое важно. Он совершенно новый человек. Ну, ладно. (И он вернулся к столу.)
- Зачем вы подобрали меня и привезли?
- Что-с? А? - Он мычит, через секунду только он услышит мой вопрос.- Зачем привез? Жалкий у вас был вид. Нельзя было не растрогаться. Вы рыдали. Страшно стало вас жаль.
- А диван?
- Что диван?
- А когда вернется ваш юноша…
Он, нисколько не задумываясь, просто и весело отвечал:
- Тогда вам придется диван освободить…
Мне надо встать и побить ему морду. Он, видите ли, сжалился, он, прославленная личность, пожалел несчастного, сбившегося с пути молодого человека. Но временно. Пока вернется главный. Ему просто скучно по вечерам. А потом он меня выгонит. С цинизмом он говорит об этом.
- Андрей Петрович,- говорю я.- Вы понимаете, что вы сказали? Вы хам!
- Что-с? А? - Мысли его отрываются от бумаги. Сейчас слух повторит ему мою фразу, и я молю судьбу, чтобы слух ошибся. Неужели он услышал? Ну и пусть. Разом.
Но вмешивается внешнее обстоятельство. Мне не суждено еще вылететь из этого дома.
На улице, под балконом, кто-то кричит;
- Андрей!
Он поворачивает голову.
- Андрей!
Он резко встает, отталкиваясь от стола ладонью.
- Андрюша! Дорогой!
Он выходит на балкон. Я подхожу к окну. Оба мы смотрим на улицу. Темнота. Только окнами кое-как освещена мостовая. Посредине стоит маленького роста широкоплечий человек.
- Добрый вечер, Андрюша. Как поживаешь? Как "Четвертак"?
(Я вижу из окна балкон и громадного Андрюшу. Он Сопит, Слышно мне.)
Человек на улице продолжает восклицать, но несколько тише:
- Отчего ты молчишь? Я пришел тебе сообщить новость. Я изобрел машину. Машина называется "Офелия". Бабичев быстро поворачивается. Тень его бросается вбок по улице и чуть ли не производит бурю в листве противоположного сада. Он садится за стол. Барабанит пальцами по пластине.
- Берегись, Андрей! - слышен крик.- Не заносись! Я погублю тебя, Андрей…
Тогда Бабичев снова вскакивает и со сжатыми кулаками вылетает на балкон. Определенно бушуют деревья. Тень его Буддой низвергается на город.
- Против кого ты воюешь, негодяй? - говорит он. Затем сотрясаются перила. Он ударяет кулаком.- Против кого ты воюешь, негодяй? Убирайся отсюда. Я велю тебя арестова-а-ать!
- До свидания,- раздается внизу.
Толстенький человек снимает головной убор, вытягивает руку, машет головным убором (котелок? Кажется, котелок?), вежливость его аффектированна. Андрея на балконе уже нет; человечек, быстро сея шажки, удаляется серединой улицы.
- Вот! - кричит на меня Бабичев.- Вот, полюбуйтесь. Братец мой Иван. Какая сволочь!
Он ходит, кипя, по комнате. И вновь кричит на меня:
- Кто он - Иван? Кто? Лентяй, вредный, заразительный человек. Его надо расстрелять!
(Чернявый юноша на портрете улыбается. У него плебейское лицо. Он показывает особенно, по-мужски, блестящие зубы. Целую сверкаюшую клетку зубов выставляет он - как японец.)
Вечер. Он работает. Я сижу на диване. Между нами лампа. Абажур (так видно мне) уничтожает верхнюю часть его лица, ее нет. Висит под абажуром нижнее полушарие головы. В целом она похожа на глиняную крашеную копилку.
- Моя молодость совпала с молодостью века,- говорю я.
- Он не слушает. Оскорбительно его равнодушие ко мне.
- Я часто думаю о веке. Знаменит наш век. И это прекрасная судьба -. правда? - если так совпадает: молодость века и молодость человека.
Слух его реагирует на рифму. Рифма - это смешно для серьезного человека.
- Века - человека! - повторяет он, (А скажи ему, что только что он услышал и повторил два слова,- он не поверит.)
- В Европе одаренному человеку большой простор для достижения славы. Там любят чужую славу. Пожалуйста, сделай только что-нибудь замечательное, и тебя подхватят под руки, поведут на дорогу славы… У нас нет пути для индивидуального достижения успеха. Правда ведь?
Происходит то же, как если бы я говорил с самим собой. Я звучу, произношу слова,- ну и звучи. И звучание мое ему не мешает.