— Однако в конце первого года вам придется выплатить одиннадцать тысяч франков, включая расходы на оформление обязательства, — сказал кюре.
— Сударь, — обратился Миноре к Дионису, — поскольку господин и госпожа де Портандюэр не в состоянии уплатить вам, прибавьте эти деньги к одолженной сумме, я заплачу.
Дионис внес необходимые поправки; общая сумма исчислялась теперь ста семью тысячами франков. Когда все бумаги были подписаны, Миноре, сославшись на усталость, удалился вместе с нотариусом и свидетелями,
— Сударыня, — сказал кюре, когда все ушли, — к чему оскорблять такого превосходного человека, как господин Миноре, который сберег вам в Париже по меньшей мере двадцать пять тысяч франков и выказал немалую деликатность, дав двадцать тысяч из них вашему сыну для уплаты долга чести?
— Ваш Миноре плут, — отвечала старая дама, беря понюшку табаку, — он знает, что делает.
— Матушка полагает, что он хочет завладеть нашей фермой, чтобы вынудить меня жениться на его воспитаннице, — как будто отпрыска Портандюэров и Кергаруэтов можно женить против воли.
Час спустя Савиньен отправился к доктору, где уже собрались влекомые любопытством наследники. Появление юного виконта произвело впечатление тем более сильное, что каждый из присутствующих оценил его по-своему. Девицы Кремьер и Массен шептались, глядя на зардевшуюся Урсулу. Их матери сказали Дезире, что Гупиль, пожалуй, совершенно прав, когда толкует о возможности этого брака. Все впились глазами в доктора, но он не поднялся навстречу виконту и, слегка кивнув ему головой, продолжал партию в триктрак с господином Бонграном.
Холодность доктора поразила наследников.
— Урсула, дитя мое, поиграй нам, — сказал он.
Чтобы скрыть смущение, девушка с радостью села за фортепьяно и взялась за ноты в зеленом переплете; наследники выказали бурную радость и приготовились терпеливо сносить пытку музыкой и необходимость молчать — так жаждали они дознаться, каковы отношения между их дядюшкой и Портандюэрами.
Нередко случается, что простенькая пьеска, исполненная юной девушкой под влиянием глубокого чувства, производит более сильное впечатление, чем грандиозная увертюра, сыгранная с размахом целым оркестром. Во всяком музыкальном произведении помимо замысла композитора живет еще душа исполнителя, которому музыка дает неповторимую возможность сообщать смысл и поэзию самым незначительным фразам. Паганини некогда доказал это своей игрой на скрипке, а сегодня Шопен делает то же самое, играя на таком неблагодарном инструменте, как фортепьяно. Этот гениальный человек — не столько музыкант, сколько звучащая душа, способная выразить себя во всякой музыке, даже в простейших аккордах. Благодаря своему роковому и возвышенному душевному строю Урсула принадлежала к числу этих редких гениев; вдобавок старый Шмуке, учитель, приезжавший в Немур каждую субботу, а во время пребывания Урсулы в Париже занимавшийся с нею ежедневно, довел мастерство своей ученицы до совершенства. Девушка выбрала «Сон Руссо» — юношеское сочинение Герольда[160], не лишенное, впрочем, известной глубины, открывающейся в хорошем исполнении; она вложила в свою игру все томившие ее чувства и оправдала подзаголовок пьесы — «Каприз». Ее душа, изливаясь в аккордах нежных и мечтательных, говорила с душою Савиньена и окутывала ее облаком почти зримых мыслей. Сидя возле рояля, облокотившись на его крышку и подперев голову левой рукой, молодой дворянин любовался Урсулой, которая, глядя вперед, казалось различала за деревянной стенкой инструмента некий таинственный мир. Достало бы и меньшего, чтобы влюбиться без памяти. Искренние чувства наделены магнетической силой, а Урсула, можно сказать, старалась открыть юноше свою душу, как кокетка, наряжаясь, открывает грудь и плечи. Итак, Савиньен откликнулся на зов сердца девушки, которая, стремясь поделиться самым сокровенным, обратилась к единственному искусству, говорящему с мыслью на языке мысли и не прибегающему к словам, краскам и формам. Душевная чистота обладает той же притягательной силой, что и детство, она столь же пленительна и неотразима, а между тем никогда еще душа Урсулы не была так чиста, как в эти мгновения, когда она вступала в новую жизнь. Кюре разрушил грезы юноши, предложив ему быть четвертым в висте. Урсула продолжала играть, наследники все разошлись, за исключением Дезире, которому хотелось вызнать намерения двоюродного дедушки.
— Талант ваш, мадемуазель, так же прекрасен, как и ваша душа, — сказал Савиньен, когда девушка закрыла фортепьяно и села рядом с крестным. — У кого вы учились?
— У немецкого музыканта, который живет неподалеку от улицы Дофин, на набережной Конти, — сказал доктор. — Если бы он не занимался с Урсулой ежедневно, пока мы были в Париже, он приехал бы в Немур сегодня утром.
— Он не только великий музыкант, — сказала Урсула, — у него такая добрая, чистая душа.
— Эти уроки, должно быть, стоят больших денег, — воскликнул Дезире.
Игроки обменялись ироническими улыбками. Когда партия подошла к концу, доктор, чем-то озабоченный, взглянул на Савиньена с видом человека, вынужденного исполнить свой долг.
— Сударь, — сказал он, — я очень благодарен вам за чувства, побудившие вас так скоро отдать мне визит, однако ваша матушка подозревает меня в весьма неблаговидных намерениях, и я дал бы ей основания увериться в этих подозрениях, если бы не попросил вас более не приходить сюда, как ни лестны для меня ваши посещения и как ни приятно мне ваше общество. Я дорожу своим честным именем и душевным покоем, поэтому я обязан прекратить всякие сношения с вами. Передайте вашей матушке, что если я не прошу ее оказать честь мне и моей воспитаннице, отобедав у нас в следующее воскресенье, то лишь оттого, что уверен: в этот день она будет нездорова.
Старик протянул молодому виконту руку, тот почтительно пожал ее со словами: «Вы правы, сударь!» — и вышел, не преминув, впрочем, отвесить Урсуле поклон с видом меланхолическим, но ничуть не унылым.
Дезире вышел вместе с Савиньеном, но не успел сказать ему ни слова, поскольку виконт тут же скрылся в своем доме.
Два дня подряд у наследников только и было разговоров что о размолвке доктора Миноре с Портандюэрами; они отдали должное проницательности Диониса и перестали беспокоиться о судьбе своего наследства. Так в эпоху, когда грани между сословиями стираются, когда мания равенства ставит на одну доску всех индивидуумов и грозит гибелью всякой иерархии, вплоть до военной субординации, последнего оплота власти во Франции, когда, следовательно, преградой страсти может служить лишь личная неприязнь либо имущественное неравенство, — в эту эпоху упрямство старой бретонки и достоинство доктора Миноре воздвигли между двумя влюбленными препятствия, которые, как, впрочем, бывало и прежде, не только не могли истребить любовь, но, напротив, лишь сильнее разжигали ее. Влюбленный ценит женщину тем дороже, чем труднее она ему достается, а Савиньен предвидел борьбу, тяготы, неизвестность — и от одного этого Урсула стала ему дорога; он решил во что бы то ни стало завоевать ее. Быть может, чувства наши повинуются всеобщему закону природы, дарующей долгую жизнь тому, что рождается в муках.
На следующее утро Урсула и Савиньен проснулись с одной и той же мыслью. Такое согласие послужило бы источником любви, не будь оно его пленительным залогом. Раздвинув занавески ровно настолько, чтобы увидеть окно Савиньена, девушка встретилась глазами со своим возлюбленным, стоявшим у окна в доме напротив. Как подумаешь о тех бесценных услугах, какие оказывают влюбленным окна, нельзя не признать, что их недаром обложили налогом[161]. Выразив таким образом свой протест против суровости крестного, Урсула задернула занавески и отворила окно, чтобы опустить жалюзи, сквозь которые она могла смотреть, оставаясь невидимой. За день она раз семь или восемь поднималась к себе в комнату и всякий раз заставала виконта за сочинением какого-то письма: он писал, комкал бумагу и снова брался за перо. Без сомнения, он писал ей! На следующее утро тетушка Буживаль вручила Урсуле следующее послание:
«Мадемуазель Урсуле.
Я прекрасно понимаю, какое недоверие должен внушать молодой человек, оказавшийся по своей вине в том положении, из которого я вышел лишь благодаря вашему опекуну: более чем кто бы то ни было я обязан представить серьезные ручательства своей добропорядочности, поэтому, мадемуазель, я преклоняю перед вами колена и признаюсь в любви с величайшим смирением. Признание мое вызвано не страстным порывом, оно рождено уверенностью в том, что любовь к вам — моя судьба. Я питал безумную страсть к моей юной тетке, графине де Кергаруэт, и страсть эта была столь сильна, что довела меня до тюрьмы, ныне же ваш образ изгнал из моего сердца всякое воспоминание о графине — не сочтете ли вы это одним из доказательств искренности моего чувства? С тех пор как я проснулся в Буроне и увидел вас, по-детски очаровательную во сне, вы безраздельно завладели моей душой. Я не хочу другой жены. Вы обладаете всеми достоинствами, какие я мечтаю видеть в женщине, которая будет носить мою фамилию. Полученное вами воспитание и благородство вашего сердца сделают вас достойным украшением любого, даже самого изысканного общества. Впрочем, я не в силах нарисовать вам ваш верный портрет; я могу лишь любить вас. Услышав вчера вашу игру, я вспомнил слова, сказанные, кажется, именно о вас: «Созданная, чтобы приковывать сердца и пленять взоры, нежная и снисходительная, остроумная и рассудительная, учтивая, словно вся жизнь ее прошла при дворе, бесхитростная, как пустынник, никогда не знавший света, она наделена пламенной душой, которую сдерживает светящаяся в ее глазах божественная стыдливость».