Тут я оканчиваю первый отрывок из отроческих моих воспоминаний.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Упадок духа и новое испытание
Утратив драгоценных мне Настю и Софрония, я первые дни впал как бы в некое оцепенение, перемежавшееся неистовыми проявлениями горести и негодования, сильно тревожившими мою мать и несказанно пугавшими моего отца.
Но с течением времени я мало-помалу начал приходить в себя, и мятежные порывы заменились глубоким, тихим и угрюмым унынием.
Напрасно ласкала меня мать, — я отвечал на ее ласки, бывал нередко растроган ими до слез, чтил и любил ее нежнее и бережнее прежнего, как единственного, еще не отнятого у меня друга, но это меланхолии и тоски моей не рассеивало; напрасно отец пытался утешать меня различного рода дарами, начиная от медовиков до салазок на предстоящую зиму, — все его приношения и попечения были мне невыразимо тягостны и отравляли, так сказать, мою грусть.
Именно отравляли, ибо, с одной стороны, характер человека внушал мне непобедимое никакими усилиями и самоувещаниями отвращение, с другой же стороны, детская привычка и сыновняя привязанность производили свое надлежащее действие, и часто я, видя его тоскливую угодливость и робкое за мною ухаживанье, преисполнялся жалостию к жалкому виновнику дней моих и не имел духу отстранить его слабых, дрожащих, обнимающих меня рук.
Не могу здесь не выразить некоторых моих мыслей о так называемых "добрых, честных, но слабых людях".
По моему мнению и наблюдениям, страданья и вред, причиняемые вышепомянутыми "добрыми, честными, но слабыми людьми", превосходят даже зло, причиняемое отъявленными ворами и разбойниками, ибо отъявленных я с спокойной совестию схватываю за шиворот, но что сотворю я с "добрым, честным, но слабым человеком", поймав его на месте преступления?
Еще я не прикоснулся к нему, еще слова не изрек, как он уже сам бежит ко мне, источая потоки слез и отчаянным лепетом давая понять свое горькое раскаяние.
Руки у меня опускаются, и я в исступлении своем могу только роптать на творца, создавшего подобную тварь.
Горе тому, кто связан с подобною тварию узами родства, дружбы или любви! Он осужден на невыразимое терзание видеть в близком ему существе подобие тряпицы, которую первая злонамеренная десница может ввергнуть во всякую грязь, между тем как он, извлекая это подобие тряпицы и тщательно выполаскивая, со скрежетом зубов помышляет в сердце своем: "Ведь это ненадолго я отмываю! Ведь это до первого случая!" Суровый разум гласит ему: "Брось! не марай своих рук напрасно!" Но снисходительное, слабое сердце шепчет: "Попробуй, попробуй еще раз! А может статься… может статься…" И он, хотя со скрежетом зубов, но всю свою жизнь продолжает отмывать и отчищать любезное ему подобие тряпицы!
Я употреблял все ухищрения моего ума, дабы разведать о судьбе Насти и Софрония, но ничего, на что бы я мог возложить веселящие или хотя подкрепляющие дух упования, не узнал.
Прохор довез отца Еремея и Настю до города, откуда был отправлен обратно в Терны. Он мог только сообщить мне следующие сведения.
Он довез отца Еремея и Настю благополучно. Всю дорогу седоки его пребывали в молчании, только время от времени отец Еремей отдавал ему приказание погонять лошадей. Ночь была темная, и шел маленький дождичек. Вскоре после восхода солнечного они достигли города, направились по указанию отца Еремея к постоялому двору и у ворот помянутого двора остановились. Отец Еремей сошел с тележки и, обратясь к Насте, сказал: "Сходи!", чему она беспрекословно повиновалась. Небо тогда совершенно прояснилось, солнце ярко сияло с небес, и он, Прохор, взглянув пристально на лицо Насти, никаких следов слез ниже отчаяния на нем не заметил. Девушка казалась только сильно утомленною и была очень бледна. Отец Еремей тоже не обнаруживал ни движениями, ни взглядом, ни звуком голоса каких-либо особых признаков ярости или сокрушения. Он с обычною ему пастырскою благостию сложил персты и благословил вышедших ему навстречу хозяина и хозяйку, спросил их о здоровье, о благополучном теченье жизни, о преуспеянье в торговле, затем выразил желание отдохнуть после утомительного пути и, отдав Прохору приказание кормить лошадей, удалился вместе с Настею в особую комнату.
Едва успела тележка остановиться у крыльца постоялого двора, как уже с разных концов улицы принеслось по резвому сыну Израиля с охапками разных товаров, которые они умильно, но энергически начали совать отцу Еремею и Насте.
— Прохор, разгони их! — сказал отец Еремей.
Прохор взмахнул кнутом.
Сыны Израиля удалились, но не совсем, а только на безопасное расстояние.
Пока хозяин брал ключи от амбара, Прохор глядел на улицу и видел, что сыны Израиля опять приближаются.
Он хотел было опять взяться за свое оружие, но отец Еремей, высунувшись из окна, знаком десницы повелел израильтянам к себе приблизиться.
Израильтяне подлетели к окошку, как перья, подхваченные сильным порывом ветра, и Прохор слышал, как отец Еремей сказал им:
— Кто у вас тут извозничает? Призовите ко мне хорошего извозчика.
— Кула батюшка изволит ехать? Куда батюшке угодно ехать? — зачастили израильтяне.
Ответа Прохор не слыхал, ибо в эту минуту явился хозяин с ключами и увлек его в амбар за овсом.
Задав корму лошадям, он, Прохор, возвратился и увидел, что не только сени постоялого двора кишат пейсами и черно-сливоподобными, разгоревшимися от чаяния близкой прибыли, очами, но и все крыльцо и все пространство перед крыльцом покрыто ими. Слух его поражен был резвым шарканьем туфель вблизи и торопливым топотом издали. С противоположных концов улицы стремились, с резвостию легких антилоп, израильтяне в развевающихся долгополых одеяниях.
В то мгновение, когда один из них, желая перепрыгнуть через высокий порог, подскочил в воздухе, Прохор схватил его за полу и, придерживая на месте, сказал:
— Куда ты? Ты не туда бежишь!
— Как не туда? Как не туда? — воскликнул израильтянин. — Пусти, пусти! Фуй, какой глупый мужик! Пусти!
— Говорят тебе, не туда бежишь! Тут никого нет!
— Как никого нет? Как никого нет? — закричали другие иадбежавшие израильтяне. — Здесь батюшка остановился!
— Какой батюшка?
— А что в Киев нанимает!
— В Киев?
— Как смеешь не пускать, глупый мужик! Грубиян!
— Пусти! пусти!
Прохор, довольный тем, что узнал, не стал долее преграждать им пути и возвратился в кухню, дабы подкрепить свои силы пищею.
Удовлетворив голод, Прохор пробрался сквозь сонмище детей Авраамовых, достиг до дверей покоя, куда удалился отец Еремей, и стал вслушиваться.
Сквозь израильский взволнованный говор, напоминающий звук мелких монеток, потрясаемых в мешке проворною десницею, Прохор различил голос отца Еремея, который решительным тоном говорил:
— Ну, даю десять рублей, и ни копейки не набавлю!
На что в ответ ему из толпы детей Авраама раздался вопль горестного изумления, а за помянутым воплем хоровые восклицания:
— Как зе мозно! Как зе мозно! Ах, как зе мозно!
Отец Еремей паки:
— Десять рублей, и ни копейки не набавлю!
Хор паки:
— Как зе мозно! Как зе мозно! Ах, как зе мозно!
Торги длились довольно долгое время, так что Прохор мог достаточно наблюдать за Настею, сидевшею у окна.
Она сидела неподвижна, бледна, казалось, не внимала, что кругом нее говорится, не видала, что происходит, и погружена была в глубочайшую задумчивость.
Раз она, как бы очнувшись от сна, пошевельнулась, окинула все и всех пристальным взглядом и, распахнув окно, всей грудью вдохнула струю свежего воздуха, но отец Еремей, хотя не обращавший на дочь взоров, но тем не менее зорко следивший за малейшим ее движением, тотчас же покинул диван, с высоты коего торговался, приблизился к окну, плотно притворил его и задвинул задвижкою, заметив, что сквозной ветер производит у него ломоту в плече.
Настя при этом не выказала ни малейшего неудовольствия; только когда родитель приблизился, она поспешно отодвинулась, как бы от ползущего гада.
Затем она снова приняла свое прежнее задумчивое положение.
Прохор старался обратить на себя ее внимание легким покашливанием, но безуспешно.
Но отец Еремей не замедлил его заметить на третьем же покашливанье и, спросив у него, покормил ли он лошадей, отдал ему приказание немедленно собраться и отправляться в обратный путь.
Съезжая со двора, Прохор еще слышал убеждающее израильское жужжанье, глас отца Еремея, с неуклонною твердостию возглашавший: "Не набавлю ни копейки больше!", и смятенные восклицания:
— Как зе мозно! Как зе мозно! Ах-ах, как зе мозно!
Коль часто Прохор, склоняемый моими страстными мольбами, подкрепляемыми посильными приношениями, состоявшими из лепешек на сметане, пирогов, сластей и тому подобных домашних произведений, повторял мне этот рассказ!