По отцу Андре было видно, что он побудет здесь еще немного, и я сходил на улицу разузнать об одной неприятной истории, случившейся незадолго перед этим. Обычно парни вместо «героин» говорят «ка-каша», так один восьмилетний лопух прослышал, что ребята постарше делают себе уколы какаши и это мировая вещь, и он сотворил на газетку, загнал себе этого в вену и через то загнулся. За это даже повязали Махута и двух его дружков — они, дескать, неправильно информировали, но лично я считаю, что они вовсе не обязаны были учить восьмилетнего шкета правильно колоться.
Когда я вернулся домой, то обнаружил рядом с отцом Андре раввина с улицы Шом, где кошерная лавка мосье Рюбена, — он, видать, пронюхал, что вокруг мадам Розы рыщет католический кюре, и испугался, как бы та не устроила себе христианской кончины. Он к нам ногой никогда не ступал, зная мадам Розу еще по тем временам, когда она была шлюхой. Ни отец Андре, ни раввин, которого звали по-другому, уж и не помню как, не желали уступать умирающую, прочно обосновавшись каждый на стуле у ее кровати. Они даже поговорили немного о войне во Вьетнаме, потому что это почва нейтральная.
Мадам Роза провела хорошую ночь, а я так и не смог заснуть и лежал с открытыми в темноту глазами, стараясь думать о чем-нибудь ни на что не похожем, но понятия не имел, откуда это непохожее взять.
Наутро пришел доктор Кац провести очередной осмотр мадам Розы, и на этот раз, когда мы с ним вышли на лестницу, я сразу же почувствовал, что несчастье вот-вот постучится в нашу дверь.
— Ее надо перевезти в больницу. Здесь ей оставаться нельзя. Я вызову санитарную машину.
— А что они будут делать ей в больнице?
— За ней будет надлежащий уход. Она сможет прожить еще некоторое время, а может, и довольно долго. Я знавал людей в таком же состоянии, как она, так им сумели продлить жизнь на несколько лет.
Вот же сволочи, подумал я, но вслух при докторе ничего не сказал. Помявшись, я спросил:
— Скажите, доктор, а вы не могли бы избавить ее от жизни, ну, промеж своих, евреев?
Он очень натурально удивился.
— Как это «избавить от жизни»? Что ты городишь?
— Ну да, избавить ее, чтоб не мучилась больше.
Тут доктор Кац до того разволновался, что был вынужден присесть. Он обхватил голову руками и вздохнул много раз подряд, заведя глаза к небесам, как это у них принято.
— Нет, малыш Момо, этого делать нельзя. Эвтаназия строго запрещена законом. Мы здесь как-никак в цивилизованной стране. Ты сам не знаешь, о чем говоришь.
— Нет, знаю. Я алжирец, я знаю, о чем говорю. Там у них есть священное право народов распоряжаться собственной судьбой.
Доктор Кац глянул на меня так, будто я его напугал. Он молчал, разинув рот. Иной раз даже смех берет: не хотят люди понимать, и все тут, хоть кол на голове теши.
— Ведь существует это самое священное право народов, так или нет, черт меня побери?
— Конечно, существует. Это великая и прекрасная вещь. Но при чем тут…
— При том, что если оно существует, то у мадам Розы, как и у всех, есть священное право народов распоряжаться собственной судьбой. И раз она хочет, чтобы ее избавили от жизни, то это ее право. И именно вы должны ей это сделать, потому что тут нужен врач-еврей, чтобы не вышло антисемитизма. Уж промеж-то своих вам бы не стоило друг дружку мучить. Куда это годится?
Доктор Кац вздыхал все сильней, и на лбу у него даже выступил пот, до того я хорошо говорил. Я впервые почувствовал, что мне и вправду стало на четыре года больше.
— Ты не знаешь, что говоришь, дитя мое, ты не знаешь, что говоришь.
— Я не ваше дитя и вообще не дитя вовсе. Я сын шлюхи, и мой отец ухлопал мою мать, а когда знаешь такое, можно сказать, знаешь все и уж никакое ты не дитя.
Доктора Каца аж трясло, до того его оторопь взяла.
— Кто тебе это сказал, Момо? Кто рассказал тебе такие вещи?
— Не имеет значения, кто сказал, доктор Кац, потому что иной раз лучше как можно меньше иметь родителей, уж поверьте моему опыту старика и как я уже имел честь, если говорить словами мосье Хамиля, приятеля мосье Виктора Гюго, который вам, должно быть, небезызвестен. И не смотрите на меня так, доктор Кац, я не психический и не наследственный, и не буду я убивать свою шлюху-мать, это уже сделано, упокой Господь ее тело, которое совершило столько добра на этой земле, и в гробу я вас всех видал, кроме мадам Розы, она единственная, кого я любил на свете, и я не дам ей стать чемпионкой мира среди овощей, только чтобы потрафить медицине, и когда я напишу своих отверженных, я выскажу все, что захочу, никого не убивая, потому что слово может все, и будь вы не бессердечным старым жидом, а настоящим евреем с настоящим сердцем вместо жалкого изношенного органа, то сделали бы доброе дело и сию же минуту спасли бы мадам Розу, избавили бы ее от жизни, которую ей заделал ваш главный еврейский отец, никому не известный и не имеющий даже лица, так ловко он скрывается, и его не разрешается даже изображать, потому что тут работает целая мафия, чтобы не дать ему попасться, и это уголовщина и приговор дерьмовым лекаришкам за неоказание помощи…
Доктор Кац стал белый как бумага, что ему здорово шло при его изящной белой бороденке и глазах сердечника, и тут я придержал вожжи, потому что если б он умер, то не услышал бы ничего из того, что я когда-нибудь им всем еще выскажу. Но колени у него начали подгибаться, и я помог ему усесться на ступеньку, хотя так и не простил ему ничего и никого. Он поднес руку к сердцу и посмотрел на меня так, словно он кассир банка и умоляет оставить его в живых. Но я только скрестил руки на груди и ощущал себя народом, у которого есть священное право распоряжаться собственной судьбой.
— Малыш Момо, малыш Момо…
— Нет тут никакого малыша. Так да или нет, черт побери?
— Не имею я права этого делать…
— Вы не хотите ее избавить?
— Это невозможно, эвтаназия сурово карается…
И смех и грех. Хотел бы я знать, бывает ли что-нибудь, что не карается сурово, особенно когда карать не за что.
— Ее надо положить в больницу, это будет гуманно…
— А меня возьмут вместе с ней в больницу?
Это его слегка успокоило, и он даже улыбнулся.
— Ты славный мальчуган, Момо. Нет, тебя не возьмут, но ты сможешь ее навещать. Только скоро она перестанет тебя узнавать…
Он попытался перевести разговор на другую тему.
— А кстати, Момо, что будет с тобой? Не можешь же ты жить один.
— За меня не беспокойтесь. Я знаю уйму шлюх на Пигаль. Я уже получил достаточно предложений.
Доктор Кац разинул рот, глянул на меня, а потом вздохнул, как они все делают. А я размышлял. Надо было выиграть время, это никогда не помешает.
— Послушайте, доктор Кац, не вызывайте пока больницу. Дайте мне еще несколько дней. Может, она и сама помрет. И потом, мне надо устроиться. Иначе меня упекут в Призрение.
Он снова вздохнул. Этот старикан вообще уже не дышал нормально, а только вздыхал. А я был по горло сыт всякими вздыхателями.
Он посмотрел на меня, но уже иначе.
— Ты никогда не был таким, как остальные дети, Момо. И ты никогда не будешь таким, как другие, я всегда это знал.
— Спасибо вам на добром слове.
— Я действительно так думаю. Ты всегда будешь особенным.
Я немного поразмыслил.
— Это, наверное, потому, что у меня отец психический.
Доктор Кац будто прямо сразу заболел, до того у него стал неважнецкий вид.
— Вовсе нет, Момо. Я совсем не то хотел сказать. Ты еще слишком молод, чтобы понять, но…
— Человек никогда ни для чего не бывает слишком молод, доктор, уж поверьте моему опыту старика.
Он удивился.
— Где ты слышал это выражение?
— Так всегда говорит мой друг, мосье Хамиль.
— Ах вон оно что. Ты очень умный мальчик и очень чувствительный, даже чересчур чувствительный. Я не раз говорил мадам Розе, что ты никогда не будешь как все. Иногда из таких получаются великие поэты, писатели, а иногда… — Он вздохнул. — А иногда бунтари. Но ты не беспокойся, это вовсе не означает, что ты не будешь нормальным человеком.
— Я очень надеюсь, что никогда не буду нормальным, доктор Кац, одни только сволочи завсегда нормальные.
— Всегда. Всегда нормальные.
— Да я в лепешку разобьюсь, доктор, только чтобы не стать нормальным.
Он снова поднялся, и я подумал, что сейчас самое время кое о чем у него спросить, потому что это начинало не на шутку меня донимать.
— Скажите, доктор, вы уверены, что мне четырнадцать лет? Мне не двадцать, не тридцать и не сколько-нибудь там еще, а? Сначала мне говорят «десять», потом — «четырнадцать». А может, мне все-таки еще больше? Что, конечно, лучше. Но я случаем не карлик, черт меня побери? Я ни капельки не хочу быть карликом, доктор, пускай даже они нормальные и особенные.
Доктор Кац улыбнулся в бороду: он был счастлив наконец-то сообщить мне по-настоящему хорошую весть.