Граф несколько повеселел; ему приятно было, что у аббата сделался встревоженный и даже глуповатый вид.
— Что с вами аббат, вы побледнели как мел, — сказал он.
— Не так уж приятно быть насмерть забитым камнями, милорд, — возразил аббат, — тем более за доброе дело. Ведь я хотел облегчить последние минуты бедняге-ирландцу, спасшему меня, когда я находился в плену во Фландрии; если бы не он, Мальборо повесил бы меня точно так же, как вчера повесили самого беднягу Макшейна.
— Разрази меня бог! — воскликнул граф, оживившись. — А я-то все думал, почему мне так знакома показалась физиономия грабителя, отнявшего мой кошелек на Блекхитской дороге. Теперь понятно: он был секундантом у негодяя, с которым я здесь дрался на дуэли в году тысяча семьсот шестом.
— На поле за Монтегю-Хаус, а противника звали майор Вуд, — подхватил мистер Биллингс. — Мне это все известно. — И он посмотрел на графа еще более многозначительно.
— Вам? — в крайнем изумлении воскликнул граф. — А вы кто такой, черт побери?
— Моя фамилия Биллингс.
— Биллингс? — переспросил граф.
— Я из Уорикшира, — продолжал Биллингс.
— Вот как!
— Родился в городе Бирмингеме.
— Скажите на милость!
— Фамилия моей матери была Холл, — продолжал вещать мистер Биллингс. Меня отдали на воспитание в семью Джона Биллингса, деревенского кузнеца, а отец мой сбежал. Теперь вам ясно, кто я такой?
— Весьма сожалею, мистер Биллингс, — отозвался граф. — Весьма сожалею, но мне и теперь не ясно.
— Так знайте же, милорд, вы — мой отец!
Произнеся эти слова, мистер Биллингс с театральной торжественностью шагнул вперед и, отшвырнув панталоны, доставить которые он был послан, раскрыл широко объятия и замер, нимало не сомневаясь, что граф тотчас же вскочит с постели и поспешит прижать его к сердцу. Таково наивное заблуждение, знакомое, вероятно, многим отцам семейств по собственным детям: ни в грош не ставя родителей, они, однако же, непоколебимо убеждены в обязанности последних любить их и пестовать. Граф и впрямь сделал движение, но не к нему, а от него и, ухватясь за сонетку, стал дергать ее с перепуганным видом.
— Назад, любезный! Назад! Пусть даже я ваш отец — так что же, вы меня уморить хотите? Боже мой, как от него разит табаком и джином. Нет, не отворачивайтесь, дружок, сядьте, но только на приличном расстоянии. Эй, Ла-Роз! Побрызгай его одеколоном и принеси чашку кофе. Ну вот, теперь можете продолжать свой рассказ. Разрази меня бог, дорогой аббат, я не удивлюсь, если мальчик говорит правду.
— Коль скоро разговор пойдет о семейных делах, мне, пожалуй, лучше удалиться, — сказал отец О'Флаэрти.
— Нет, нет, ради бога, не оставляйте меня с ним одного! Я этого не перенесу. Ну, мистер… э-э… как бишь вас? Прошу, рассказывайте дальше.
Мистер Биллингс испытывал горчайшее разочарование; они с маменькой заранее сошлись на том, что, стоит ему показаться графу на глаза, он тотчас же будет узнан, признан и, быть может, даже объявлен наследником титула и состояния; и, обманувшись в своих ожиданиях, он с мрачным видом рассказал многое из того, что в подробностях уже хорошо известно читателю.
Граф спросил, как зовут его мать, и названное имя разом вернуло ему память.
— А! Так ты, стало быть, сын маленькой Кэт! — молвил его сиятельство. Премилая была плутовочка, аббат, клянусь небом, но нрав — тигрица, сущая тигрица. Я теперь все припомнил. Она небольшого роста, эдакая бойкая смуглянка, с вострым носиком и густыми черными бровями, верно я говорю? Да, да, как же, — продолжал граф, — помню, отлично помню. Я ее повстречал в Бирмингеме; она была горничной у леди Триппет, верно?
— Ничуть не верно, — с запальчивостью возразил мистер Биллингс. — Ее тетка содержала трактир "Охотничий Рог" в Уолтэме; а вы, милорд, увидели ее там и соблазнили.
— Соблазнил? Ну да. Разрази меня бог, так оно и было. Будь я проклят, если не так. Я ее посадил на своего вороного жеребца и увез, словно… словно Эней свою жену во время осады Рима. Верно, аббат?
— Очень, очень похоже, — сказал аббат. — У вашего сиятельства удивительная память.
— Этим я всегда отличался, — подтвердил граф. — Да, так на чем бишь я остановился — на вороном жеребце? Вот, вот, на вороном жеребце. Итак, я посадил ее на своего вороного жеребца и увез прямехонько в Бирмингем; и там мы с нею день и ночь ворковали, будто два голубка.
— И доворковались, как я понимаю, до мистера Биллингса? — сказал аббат.
— Как это до Биллингса? А, да, да, понимаю — это шутка. Fi donc, аббат! — И, по обыкновению очень глупых людей, monsieur де Гальгенштейн принялся растолковывать аббату его же шутку. — Но послушайте, что было дальше, воскликнул он. — Пожили мы эдак в Бирмингеме, а спустя некоторое время я разрази меня бог! — собрался жениться на богатой наследнице. И что бы вы думали сделала эта маленькая Кэт? Поднесла мне яду и — разрази меня бог! расстроила мою свадьбу. Чуть не двадцать тысяч я должен был получить в приданое, а деньги мне в ту пору нужны были как никогда. Ну, не чудовище ли она, ваша мать, мистер… э-э… как бишь вас?..
— И поделом вам было! — вскричал мистер Биллингс и, не помня себя, длинно и крепко выругался.
— Послушай, малый! — произнес граф, потрясенный подобной дерзостью. Да ты знаешь ли, с кем говоришь? С потомком семидесяти восьми поколений аристократов — с графом Священной Римской империи — с представителем иностранной державы! Не забывайся, малый, если ты ищешь моего покровительства.
— К дьяволу ваше покровительство! Будьте вы прокляты со своим покровительством вместе! — бешено выкрикнул мистер Биллингс. — Я вольный британец, а не какой-нибудь там… папист из французов! А если кто смеет оскорблять мою мать и называть меня "малый", пусть побережется, пока цел, вот мой ему совет! — С этими словами мистер Биллингс встал в боевую позицию по всем правилам и пригласил своего отца, аббата и камердинера Ла-Роза сразиться с ним в кулачном бою. Двое последних изрядно струсили, особенно его преподобие; зато граф теперь смотрел на своего отпрыска с явным удовольствием; он издал нечто вроде сдавленного кудахтанья, длившегося о полминуты, после чего сказал:
— Лапы прочь, Помпеи! Ах ты, юный висельник — ты, я вижу, себя в обиду не дашь, разрази меня бог! Да, вот именно; клянусь честью, это у тебя отцовская повадка! Как он выругался, я сразу признал родную кровь. Я сам в шестнадцать лет ругался, как лодочник на Темзе, разрази меня бог! И малый, видно, весь в меня. Подойди, поцелуя меня, мой мальчик; впрочем, нет, достаточно будет, если ты поцелуешь мне руку. — И он протянул вперед костлявую желтую руку, высовывавшуюся из желтых кружевных манжет. Рука тряслась, и от этого еще пуще сверкали перстни, которыми были унизаны все пальцы.
— Что ж, — сказал мистер Биллингс, — коли вы ни меня, ни матушку поносить не станете, вот вам моя рука. Я не спесив.
Аббат расхохотался от души и в тот же вечер отправил к баварскому двору донесение, в котором весьма пикантно расписал всю сцену нежной встречи отца с сыном, добавив, что юный Биллингс — eleve favori мистера Кетча, эсквайра, le bourreau de Londres [29], и которое так насмешило любовницу курфюрста, что она тут же дала слово, что по возвращении из Англии аббат получит епархию; да, сын мой, такова была мудрость, что правила миром в те далекие дни.
А тем временем граф и его отпрыск беседовали по душам. Первый дал второму полный перечень всех своих недугов, объяснил, чем он их лечит и каким пользуется почетом в качестве камергера баварского курфюрста; поведал тайну уменья носить придворный костюм и собственного изобретения рецепт пудры для волос; рассказал, как в семнадцать лет он бежал, разрази его бог, с молодой послушницей, которую после того заточили в монастырь, где она скоро сделалась поперек себя толще; и как в дни его молодости дамы не носили мушек; и как однажды, когда он был еще вот эдаким, герцогиня Мальборо надавала ему пощечин за то, что он пытался ее поцеловать.
Все эти содержательные рассказы заняли немало времени, тем более что сопровождались множеством глубоких и поучительных замечаний, вроде следующих:
— Я, черт побери, не переношу чеснок и уксус! И терпеть не могу капусту, хоть его светлость ест ее по полбушеля в день. Когда меня в первый раз угостили при дворе этим блюдом, я съел; но когда мне его подали во второй раз — я отказался; да, черт побери, отказался, хочешь верь, хочешь не верь! На меня уставились со всех сторон; его светлость свирепо насупился, что твой турок; а этот распроклятый Крейвинкель (я его впоследствии проткнул шпагой, мой свет) — этот, говорю, мерзкий Крейвинкель так и просиял, и, слышу, шепчет графине фон Фритш: "Blitzchen, Frau Grafin, теперь Гальгенштейну конец!" Что же я сделал, как ты думаешь? Я упал на одно колено и говорю герцогу: "Altesse, говорю, нынче я за обедом не ел капусты. Вы заметили это; я видел, что вы это заметили". — "Да, вы правы, monsieur le Comte", — говорит мне его светлость строго. У меня, понимаешь ли, чуть не слезы на глазах; но что делать, отступать уже нельзя. "Ваше высочество, говорю, тяжко мне произносить такие слова, обращаясь к моему государю, который мне и благодетель, и друг, и отец; но я решился и должен сказать вам о своем решении: отныне я больше не ем кислой капусты: это пища не для меня. Последний раз, отведав ее, я месяц пролежал в постели, что меня убедило окончательно — это пища не для меня. Расстраивая мое здоровье, она ослабляет мой ум и подрывает силы; а мне нужно и то и другое, чтобы с пользой служить вашему высочеству". "Тц-тц", — сказал на это его высочество. "Тц-тц-тц!" Так и сказал, этими самыми словами. А я продолжал: "Моя шпага и мое перо, говорю, шпага и перо Максимилиана де Гальгенштейна всегда к услугам вашего высочества; так неужели — неужели великий государь не снизойдет к слабости своего верноподданного, чей желудок, увы, не переносит кислой капусты?" Его высочество слушал меня, расхаживая взад и вперед; а я по-прежнему стоял на одном колене, протягивал руку, чтобы схватить его за полу. "Geht zum Teufel, сударь! — сказал он громко (а это, мой свет, значит: "Ступайте к черту".), geht zum Teufel и ешьте что хотите!" С этими словами он торопливо вышел из комнаты, оставив в моей руке пуговицу, которую я храню и поныне. Видя, что вокруг никого нет, я дал волю слезам — я рыдал, как дитя, потрясенный такой добротой и снисходительностью. (Граф часто заморгал, смахивая слезы, навернувшиеся при одном воспоминании об этом.) А затем я воротился в гостиную, где стояли карточные столы, — и прямо к Крейвинкелю. "Что, граф, говорю, кто остался в дураках?" Эй, Ла-Роз, подай мою бриллиантовую… Да, да, именно так я сказал, и все оценили мое остроумие. "Кто остался в дураках, Крейвинкель?" — сказал я, и с тех самых пор мне ни разу не предлагали кислой капусты на придворных обедах — не предлагали и но предлагают. Эй, Ла-Роз! Принеси-ка бриллиантовую табакерку из моего секретера!