Переодевание взбодрило ее. Она выбралась из паланкина и, весело болтая, пошла рядом с Лавалеттом.
— Удивительно все-таки, до какой степени настроение человека, эта сокровенная, сплавленная из великого множества душевных сил, сложная целостность, зависит от внешних обстоятельств. Я переодеваюсь, чувствую прикосновение сухого шелка, вдыхаю пряный запах белья — и радуюсь…
— Одна из уловок жизни — связывать последние вещи с первыми, соединять самое сокровенное с самым поверхностным, чтобы поклонники реальности, геометры бытия, ретивые умельцы — ох какие ретивые! — покачали головой и не поверили в эту связь, они ведь думают, что так быть не может. Потому-то они и не находят ключа… и никогда не бывают властителями жизни, они всегда ее служители… одни вечно жалуются, другие бодры и деловиты, третьи спесивы, как мелкие чиновники, но все они только служат. Бытие повинуется чутью, а не логике. Самое смехотворное на свете — это гордость мелочных торгашей, которые свято верят, что владеют логикой и умеют мыслить. У них это именуется философией и окружено почетом. Как будто озарения отнюдь не главное, а выстроенная на них система — просто этакие перила, чтобы бюргер перешел через мост без головокружения и… все равно ничего не понял. Ведь, хвала Будде, жизнь защищает себя от того, чтобы всякий понимал ее. Да и что значит — понимать, ведь можно лишь почувствовать. При этом бывают забавные штуки, смешные путаницы — вот, скажем, на пути встречается дверь. Кто хочет идти дальше, должен ее открыть. А она массивная, тяжелая, с замками и засовами… Чтобы открыть ее, наш мелочной логик, не долго думая, вооружается самым тяжелым инструментом. Дверь не поддается. Сведущий же легонько толкает ее — и она распахивается. Однако вообще-то не стоит так пространно рассуждать о жизни, любителей порассуждать и без того хватает… — Лавалетт засвистел, подражая лесному голубю. Гэм прислушалась, нет ли отклика.
Она понимала, отчего из Лавалетта нежданно-негаданно выплескивалось мальчишество, отчего порою в нем что-то резко обрывалось и внезапно оборачивалось детской наивностью, — у всех глубоких вещей двойственный облик, только посредственность всегда одинакова.
Через болотистые рисовые поля караван наконец добрался до Меконга. Деревенский староста повел их к бунгало. Но едва они туда направились, как чей-то молодой голос окликнул их по-английски. Из древесных посадок, размахивая широкополой соломенной шляпой, выскочил всадник:
— Европейцы… Как я рад!.. Вы должны остановиться у меня…
Он осадил коня, представился: Скраймор, — предложил им гостить у него сколь угодно долго и сразу же направил караван к своему дому. На его зов во двор высыпали японские служанки, отвели вновь прибывших в баню. Потом Скраймор показал им свои владения. На каучуковых плантациях как раз откачивали сок. Зубчатые надрезы белели на коре, точно рентгеновские скелеты деревьев. Малайки тащили оловянные бидоны с млечным соком к машинам-коагуляторам. Одна из женщин сверкнула взглядом на Лавалетта.
— Какая гибкая, — сказал он Скраймору.
Желая угодить гостю, тот подозвал малайку, велел явиться вечером в дом и приготовить сямисен: она будет музицировать. Женщина энергично кивнула и поспешила прочь, да так быстро, что ей пришлось приподнять саронг.
— Она сейчас помогает собирать каучук, — сказал Скраймор, — а вообще ее место в доме.
Чуть в стороне была оранжерея, где Скраймор устроил террариум. Когда он открыл дверь, навстречу пахнуло тяжелой духотой. За толстыми стеклами висели на ветвях клубки рептилий, грелись на солнце. Медленно и прямо-таки сладострастно-непристойно поднимались узкие головки с шевелящимися раздвоенными язычками, с глазами без век, тянули за собой извивы тела — непостижимое зрелище. Гэм вдруг поняла, отчего оно столь непостижимо и жутко: у змей нет ни лап, ни ног. Вопреки всем человеческим законам эти безногие тела передвигались с ужасающим проворством, лишь слегка цеплялись концом хвоста за дерево и, словно в насмешку над всеми законами тяготения, умудрялись при столь малой опоре перекинуться мостом между деревьями. То была квинтэссенция жизни в самой ее отвратительной форме. Чудовищными кольцами петляла среди листвы анаконда; боа как бы вытекали из чащобы корней; неподвижно висел на суке питон; удавы, прекрасные как Люцифер, обвивали стволы.
Лавалетт обратил внимание Гэм на тонкую, не толще сантиметра, черноватую веревку, валявшуюся на полу возле стекла. Неожиданно веревка медленно зашевелилась.
— Кобра капелла, — сказал Скраймор, — наиболее опасная из всех. Ее укус — это верная смерть.
Змея ползла. Лавалетт щелкнул пальцами по стеклу — она взметнулась вверх и ударила. Коричневая рука с силой отшвырнула руку Лавалетта в сторону; подбежавшая малайка в ужасе смотрела на него.
— Вы же умрете, господин…
Скраймор улыбнулся.
— Суеверие местных жителей — кобра священна.
Когда они вернулись в дом, женщина-полукровка — наполовину китаянка — накрывала на стол. Увидев их, она хотела было уйти, но Лавалетт задержал ее.
— Пусть ваша подруга пообедает с нами, — сказал он Скраймору.
— Она к этому не привыкла, — ответил тот.
В деревне свирепствовала малярия, и Скраймор, который был здесь вместо врача, щедро раздавал больным свои запасы хинина и других лекарств. Он рассказал, что как раз китайцы наименее выносливы. После первого же приступа лихорадки они лежат пластом и фаталистически готовятся к смерти.
После еды китаянка подала чай и виски. Скраймор пил с жадностью. Он давно не видел белых женщин и теперь был весь во власти сладкой горячки. Гэм воспользовалась передышкой, чтобы произвести смотр своим стальным кофрам, и надела платье, которое произвело бы фурор и в Сен-Жермен. После утомительного дня ее охватила приятная истома, которая придавала всякому движению безмятежное очарование спокойной раскованности. Кожа ее тускло светилась, точно зрелый персик. Рука была унизана браслетами, пальцы — перстнями, а в левом ухе колыхались длинные подвески.
Потом Скраймор оказался наедине с Гэм. Когда он брался за стакан, пальцы заметно дрожали. Китаянка принесла мелко нарезанный табак и фрукты, печально посмотрела на него и пошла к выходу. Гэм остановила ее, задала какой-то вопрос. Она ответила слабым птичьим голосом и поспешила прочь, едва Гэм выпустила ее руку. Скраймор начал рассказывать об охоте на тигра, но тотчас осекся, уставился в пространство.
— Уже четыре года я живу здесь. Привык. Думал остаться навсегда. Особой привязанности к родной стране я и раньше не питал. Люцеки — женщина покорная, преданная. И тихая. Я люблю тишину и покой. А теперь явились вы, и с вами Европа. Европа вновь пришла в мой дом и разом перечеркнула четыре года здешней жизни и десятилетие опыта. Пока вы здесь, ничего страшного нет. Но ведь все это останется и после вашего отъезда. В пустом доме. Вот тогда будет тяжко.
— Мне очень хочется сказать вам доброе слово, но ничего утешительного на ум не приходит. Разве что вот это: рано или поздно буря все равно грянула бы — бунт наследия в вашей крови. Каждый человек однажды вспоминает о своих корнях. И наверное, лучше сейчас, чем спустя годы.
Он поднял голову.
— Тропики воспитывают привычку к быстрым действиям. Останьтесь со мной, я продам плантации на Пинанге, и мы уедем в Европу.
— А как же?..
— Я поговорю с ним. Он поймет. Должен понять. Он вас не любит… я вижу…
— Мне лестно, потому что предложение ваше такое… безрассудное. Но и только. Как же для вас все просто. Надо запомнить: одиночество опрощает. — Гэм подняла унизанную браслетами руку. — Если бы вы только знали, что здесь поставлено на карту и жаждет решения…
Малайка негромко пела под аккомпанемент высоких, тонких звуков сямисена. Мелодия звенела мучительной тоской, навевала грусть. Скраймор жестом оборвал песню и приказал малайке станцевать. Она лукаво взглянула на Лавалетта и сняла батиковую кофточку. Грудь была очень красивая — полная, но крепкая и благородной формы.
Китаянка глаз не сводила с Гэм. Когда Скраймор окликнул ее, она вздрогнула от испуга — так глубоко задумалась. Гэм очень притягивала эта женщина; она угадывала причину ее печали и хотела поговорить с нею. Как странно — мужчина-европеец при первой же встрече со своей расой одним махом отбросил все, а эта полуевропейка целиком подпала под власть другой, чуждой по крови расы.
Немногим позже Скраймор, Лавалетт и Гэм сидели на террасе, наслаждаясь прохладой. В пышных кронах деревьев шелестел легкий ветерок. Крики зверей во мраке звучали совсем не так, как днем. Мимо дома медленно, покачивая бедрами, прошла в сад малайка.
И вдруг — возбужденные голоса, торопливые шаги. Двое китайцев громко звали Скраймора: у владельца игорного дома приступ лихорадки. Радуясь возможности прорвать заколдованный круг, Скраймор извинился и ушел в дом за медицинскими принадлежностями.