И вдруг — возбужденные голоса, торопливые шаги. Двое китайцев громко звали Скраймора: у владельца игорного дома приступ лихорадки. Радуясь возможности прорвать заколдованный круг, Скраймор извинился и ушел в дом за медицинскими принадлежностями.
Гэм и Лавалетт остались на террасе одни.
— Вы сегодня очень красивы. — Лавалетт коснулся губами ее запястья.
Она не ответила, провожая взглядом тень птицы, что кружила возле террасы. Лавалетт стоял, склонившись к ней. Рукой он легонько приподнял ее подбородок, так что ей волей-неволей пришлось посмотреть на него. Она откинула голову на спинку кресла и сидела расслабившись, положив руки на подлокотники и отдавшись взгляду склоненного над нею мужчины, за спиной которого опускался вечер.
Оба молчали. Лавалетт попытался поднять Гэм из кресла и унести наверх, но она воспротивилась, не отводя от него глаз. Он тотчас отпустил ее и вышел в парк. Немного погодя вернулся и застал Гэм в той же позе. Хотел взять ее за руку. Она не позволила.
— Вы требуете объяснения, — сказала она, — и по праву. Но прошу вас, не заставляйте меня…
— Когда я вообще требовал объяснений? — с иронией проговорил Лавалетт. — Вдобавок такое требование уже наполовину оправдывало бы ваши поступки. А я очень и очень далек от этого.
— Похоже, ваше упорство преследует некую цель…
— Всего-навсего эфемерную…
— Но все-таки цель…
— Нет. Каприз, в котором мне бы не хотелось себе отказать.
— Эту ночь я предпочитаю провести одна.
— Похоже, ваше упорство преследует некую цель.
— О нет. Каприз, в котором мне бы не хотелось себе отказать.
— Простите, но я нетерпелив и прерву эти повторы. Я сказал вам, что сегодня вы очень красивы. Очень желанны. И вы знаете, что сегодня переживания последних недель очистились в моей крови до возвышенного чувства, которое жаждет удовлетворения. Подавить его — значит опрокинуть мои жизненные правила. А подавить его ради каприза означало бы… наверное… что я связан. Кто выдержит такое…
Гэм не пошевелилась в своем кресле. Ночь раскинулась над лесами, мягкая и свободная. Горизонт дрожал, как натянутая струна. Тишина кругом. Словно ожидание. Передышка. А что там, за нею? Хрустнул песок. Малайка опять прошла мимо дома, покачивая круглыми нежными бедрами, которые двигались в такт походке под тугим златотканым саронгом.
— Вы знаете, сегодня мне нужна женщина. Просто женщина, и вот этого вы, вероятно, не знаете. Всего наилучшего!..
Лавалетт спустился с террасы, быстро обернулся — Гэм была по-прежнему неподвижна, — махнул рукой и пошел следом за малайкой, которая поджидала его.
Гэм подалась вперед, взволнованная, напряженная. Потом тихонько хлопнула в ладоши. Вошла китаянка, спросила, что ей угодно. Гэм уговорила ее остаться. Женщина послушно присела на циновку и стала отвечать на расспросы. Гэм заметила, что волосы у китаянки уложены почти так же, как у нее самой, ее сердце сжалось, она схватила китаянку за руку и в порыве благого сострадания стала уверять, что все будет по-прежнему, что Скраймор любит ее и не расстанется с нею. Китаянка уткнулась ей в колени и заговорила на своем языке, словно умоляя о чем-то. Но вскоре умолкла на полуслове, а потом на ломаном английском попросила Гэм открыть ей приворотное заклинание. Малайка давеча сказала, что она владеет таким заклинанием. Гэм попробовала объяснить. Но китаянка помотала головой и повторила свою просьбу. Гэм поняла, что объяснять бесполезно. Лучше оставить все как есть — пускай верит. Она сняла один из браслетов и протянула китаянке. Сверкнув глазами, та схватила его и спрятала на груди.
Скраймор вернулся от больного, о чем-то спросил китаянку и отослал ее. Она быстро пошла прочь, прижимая к груди талисман.
— Сейчас я повторю все, что уже говорил вам, — сказал он. — Вы, наверное, знаете, что случилось. Вы в одиночестве…
— Но я хотела побыть в одиночестве…
— Стало быть, вы не знаете…
— Да…
— Не понимаю, что вы имеете в виду. Я вынужден сказать вам правду.
— О-о.
— Чтобы достичь своей цели. Лавалетт и малайка…
Гэм вскочила.
— Кто это сказал?
— Стало быть, вы не знаете. Люцеки их видела.
— Где? Кому об этом известно? — Дрожа от волнения, Гэм стояла перед ним. — Мне важно это знать! Я должна знать. Вы можете выяснить?
— Малайка у меня на службе. Через час она начнет хвастаться.
Гэм, бледная как полотно, боролась с собой.
— Завтра вы мне сообщите… — Она тотчас устыдилась сказанного и, не прощаясь, ушла в спальню. Но от последних своих слов не отреклась.
За целый день Гэм ни разу не видела малайки. Лавалетт со Скраймором пошли на охоту, потому что в окрестностях были замечены следы тигров. Вернулись оба ни с чем, Лавалетт держался непринужденно, Скраймор был бледен и подавлен.
В конце концов Скраймору удалось застать Гэм в одиночестве. Она в ожидании смотрела на него. Он прятал глаза, хотел что-то сказать, передумал, неуверенно прикусил губу, но потом решительно поднял голову и хрипло выдавил:
— Нет, нет… Он только немного поговорил с ней и развязал ее саронг — а потом ушел, оставил ее, даже знаком не показал, чтобы она двинулась за ним. Когда же она сама пошла следом, он дал ей несколько рупий и отослал прочь.
Гэм шумно перевела дух.
— Благодарю вас… — Она порывисто протянула Скраймору руку, глаза сверкали, лицо то заливалось румянцем, то бледнело.
— Как же вы любите его… — пробормотал Скраймор.
Она улыбнулась ему вдогонку.
— Что вы знаете об этом…
Гэм была в смятении. Лавалетт потерял свободу? Отчего он отверг малайку? Из-за нее? Счастье захлестнуло ее жгучей, до боли жгучей волной, и одновременно этот бушующий в ней ураган совершенно подавил Гэм. Тем не менее она чувствовала: впереди опять бежит дорога, конец далеко, все откипит пеной, и снова ее безмолвно ждет грядущее.
В этот вечер она была необычайно кроткой и часто не могла говорить, опасаясь расплакаться. Скраймор молча наблюдал за нею, а после ужина опять ушел в деревню проведать больного. Лавалетт просматривал свои записи.
— Эти планы еще важнее, чем я думал, — сказал он, — мало-помалу я начинаю понимать, отчего предупреждены все посты, вокзалы и порты. Я просто обязан благополучно переправить их в Сиам. Завтра двинемся дальше. К тому же этот Скраймор, по-моему, становится вам в тягость…
Он взглянул на Гэм и заметил, что ее глаза повлажнели. Она притянула его руку к себе, прижалась к ней щекой. В защищенности этой ладони ей чудились свершение и прощание.
— Вы ошибаетесь, — весело сказал Лавалетт, — я не был с малайкой.
Она кивнула, не меняя позы.
— Но ваши выводы все-таки преждевременны.
— Ты не смог…
— Правильно.
— Из-за меня…
— Согласен… а дальше идет логический вывод, начинающийся со «следовательно», — превосходно. Как легко вам дается пристрастность в свою пользу! Вы всерьез верите собственным умозаключениям? Вообще-то скорее стоило бы верить обратному…
— Слова…
— Вы считаете меня более грубым, чем я есть. А не кажется ли вам, что при необходимости я без малейшего усилия поступил бы прямо противоположным образом? Но я не стал этого делать, что означает: я способен отказаться даже от возможного впечатления…
Гэм пристально смотрела на него.
— Это неправда…
— Как вам угодно. Поймите, там, где вы предполагаете привязанность, несвободу, может быть именно высочайшая свобода. Нужно только правильно посмотреть. А на эти вещи следует смотреть моими глазами.
— Зачем вы мне это говорите?..
— Затем, что не считаю нужным это скрывать. Пока не считаю…
Гэм хотела поверить Лавалетту, но терзалась сомнениями, зная, что на этом пределе слова облекали все и ничего. Она страшилась развязки, однако должна была вновь попытаться покончить со всем этим, следуя неумолимому закону, не терпящему постоянства, этому закону нежнейшего разрушения, который мечтатели всех столетий толковали до невозможности превратно. Они украсили его эмблемами доброты, хотя он, этот закон полярности, не ведал иных правил, нежели само первозданное бытие, и дали ему самое немыслимое из всех имен — любовь.
Под этой химерой, любовью, зияла бездна. Люди старались до краев засыпать бездну цветами этого понятия, окружить ее жерло садами, но она разверзалась снова и снова, неприкрытая, непокорная, суровая, и увлекала вниз всякого, кто доверчиво ей предавался. Преданность означала смерть, а чтобы обладать, нужно было спасаться бегством. Средь цветущих роз таился отточенный меч. Горе тому, кто доверчив. И горе тому, кто узнан. Трагизм не в результате, а в изначальном подходе. Чтобы выиграть, нужно проиграть, чтобы удержать — отпустить. И ведь здесь, похоже, снова брезжит тайна, что отделяет знающих от признающих? Ведь знание о том, что эти вещи полны трагизма, заключает в себе его преодоление, разве не так? Признание никогда не вело к свободному овладению; его пределы прочно укоренены в реальном. Причинный ход и судьба — вот его регистры. Для знающего же реальное — лишь символ; за ним начинается круг беспредельности. Но символ этот коварен, потому что боги веселы и лукавы. А сколько жестокости сокрыто во всяком веселье, сколько кинжалов под цветами. Жизнь двулика, как ничто другое. …каких только не дали имен — любовь… точно фата-моргана, распростерла она над людьми приманчивый образ вечности, ей приносили обеты, а она неумолимо струилась, растекалась, переменчивая, всегда разная, как и то, чьим символом она была, — жизнь.