от себя ты говоришь… Ты говоришь то, что в таком переплёте говорит всякая любящая жена. С хорошей душой зовёшь ты мне добра. Спасибо тебе за это. Я верю, за добром и будет верх. Только почему… Если есть возможность вместе с добром для меня взять добро и для тебя, то почему от добра для тебя следует отказываться? Сама судьба подаёт по два горошка на ложку. [59] Зачем ты забила на донышко души самое сокровенное желание? Неловко на беде мужа утверждать себя? Вот ты, горе-запята… Всё это для обывателей. А мы ж с тобой знаем, чего, горьмя горя, хотим, нам ли друг дружке затемнять глаза, и если уж подпал, подвернулся красный моментушко, не надо его с пустом отпускать».
«Ты в сам деле так думаешь?» — спросила она одними глазами.
«Разумеется. Хоть ты мне и не решилась сказать, да я знаю, в глубине сердца тебе зуделось поднять меня именно в диспансере. Ты хорошо запомнила мой девиз „Где упал, там и подымайся!“. Ты упала в диспансере. Тебя уволили по статье, унизили, оскорбили. И подними ты меня у себя в железнодорожке, это может пройти незамеченно. Злыдни разнесут, распушат слушок, что никакого рака у меня и не было, так не от чего было и спасать. Но будь я в диспансере и оперируй сам Грицианов, — а оперировать будет как раз он, поскольку он лучший в городе хирург на кишечнике и никому другому я не доверюсь, — тут уж волей-неволей они вынуждены видеть, как на их собственных глазах ты будешь три недели изо дня в день готовить меня к операции по своей методе… Волей-неволей доварятся они, воочию удостоверятся на конкретном случае, что в твоей методе сильная сидит сила. Ты обязательно спасёшь меня. Я в этом уверен, как в том, что после ночи приходит утро. Я верю в тебя. И внапрасну боишься везти в диспансер. Вези, крошунечка. Не бойся…»
И привезла она Николая Александровича в диспансер.
С диспансером случился шок.
Очнулся от дрёмы Борск. Запотирал сытыми ручками:
«Чтой-то оно за комедия и разбушуется? Ну-ка, чья тепере запляшет? Ну Закавырка! Ну баба-ух! Грицианов ей пинка под расписочку выдал, вышвырнувши по гнилой статье из диспансера, а она ему в ответку притащила под ножичек роднушу свет муженька!»
В городе шушукались все углы.
Бесспорно, прекрасный Грицианов хирург. Бесспорно, давал Грицианов клятву Гиппократа. А вдруг на тот момент, при операции, запамятует Грицианов про свою клятву и внечае где чикнет лишку? Пролупится ли от наркоза тогда чудик Закавырцев? Весьма и весьма промблематично.
Может, так и не будет.
А где гарантия, что так не будет? И чего это она подсовывает именно Грицианову своего повелителя? Не нашла иного способа избавиться от ненагляды? Иль это она таковски мстит Грицианову?
Волны кругами шли, шли по городу и заплеснули, затопили весь город.
И чем ближе, и чем плотней наваливался день операции, тем крепче вытягивал Борск-на-Томи в любопытстве шею.
Наконец в день операции, в шесть утра, сорвало горячую пломбу на нервах у Кребса.
Кребс позвонил Грицианову.
— Никаких операций!
— Н-н-но-о… — заикаясь, возразил Грицианов, сжимаемый страхом и съёживаясь, — назначен… час… Известно всему городу!
— Что, передавали по каналам ТАСС?! — на злу голову [60] заорал Кребс.
Его взбесило, что эта бессловесная тень вдруг заговорила.
— Без каналов, сабо самой, всем всё известно… — обмирая, прошептал Грицианов.
Теряя последнюю власть над собой, Кребс ералашно хохотнул:
— Слушай ты, земноногий! Не прикидывайся валенком! Да известно ль тебе, Деревянный Скальпель, чем всё может кончиться?! Да если этот её свет Рентгеныч аукнется у тебя на столике…
— Это исключено! — торопливо выпалил Грицианов, перебив Кребса. — Извините, склоки склоками, а дело делом.
Кребс замолчал.
Он очумело вытаращился на трубку, поднесённую к самим глазам, ожидая, что ещё за чушь выскочит из её серых недр.
Но Грицианов молчал тоже, покаянно жалея, что зря, совсем зря не в лад наплёл. Намолол на муку да на крупу, [61] теперь со стыдобушки и кисни, как на опаре.
— Ну ты, трибун, чего молчишь? Тебе, красный сват, [62] что, язык обрезали? — несколько успокоившись, сухо спросил Кребс. — Ты говори да оглядывайся…
— Сабо самой… Ваша правда, Борислав Львович, — покаянно пробубнил Грицианов. — Не успел оглянуться, как выболтнулось с языком чёрт те что! Я ведь сперва, в перву голову, говорю, уж потом, во второй серии, думаю…
Его покаяние к душе пало Кребсу.
— Вот видишь, — без зла, назидательно заговорил Кребс, — как основательно меняется сумма от перестановки слагаемых? Ме-ня-ет-ся! Запомни это… Надо щупальца раскинуть, прежде чем за что браться… Живи тихо. Не создавай вопросов… От твоей, милочек, дремучей порядочности шишек лопатой не прогрести… В административных шалостях ещё можешь слегка порезвиться, поплескаться, но у операционного стола… гм… гмг… Если он сгорит, мы веско докажем, что метода мадам Закавыркиной только губит людей и вполне резонно теперь, что она приткнулась на работу у кладбища — ближе и быстрей сносить товар на «склад готовой продукции». Ну а выживи анафемец её супружник? Картина дорогого товарища Репина «Приплыли»! [63] Тогда мы должны навеки увянуть. Ведь… Знаю, ты на ять проведёшь операцию. Только операцией своей и спасёшь его, а сливки, а сливки слижет… А сливки слопает её борец! Эта бухенвальдская крепышка не дурёнка какая. Баба-жох! Факт выживания у вас же в диспансере, в этом ёперном театре, разнепременно пристегнёт… кинет в копилку распроклятой чудодейственной травки! И ты никогда, нигде не отмоешься, не докажешь обратного. До тебя хоть доходит?! Собственным золотым скальпелем прирежешь себя! Тебе это оч-чень надо? Как главврач ты готов умереть сегодня в десять ноль-ноль?
— Сабо самой… н-нет… — заколебался Грицианов.
— А потому, — Кребс напустил грозы в голос, выдержал короткую паузу, — а потому через три минуты тебя не должно быть в городе! Не должно! — распаляясь, державно подкрикнул. — Ты слышишь, штопаная невинность? Лети, святошка, в космос! На юг! Ложись сам на операцию! Беги в тайгу! На охоту! К медведям! К белкам! К зайчихам! Куда угодно выметайсь! Под любым предлогом! Пока ещё темно!.. Твоего духа уже нет в городе! Не-ет!!! Ты это по-ни-ма-ешь?!
Едва размыло, раскидало ночь, когда Таисия Викторовна, временами сбиваясь на нервную прибежку, пожгла в диспансер.
Толкнулась в дверь — заперта.
Только тут ей вяло подумалось, ещё такая рань, что даже уборщица не проходила, и она, обмякнув, побрела за угол к мужу под окно.
У диспансера было два этажа.
Николай Александрович лежал внизу, на первом.