С пьедестала своих страданий, словно с высочайшей горы, он увидел и постиг, говорил он, истину о людях и их отношениях полнее и глубже, нежели когда-либо прежде. Но это его открытие погасила солдатская пуля в палатке в Добрине, оно разлетелось вдребезги вместо с его мозгом и погибло навсегда. А это кажется визирю несправедливым. Есть вещи, которые можно было понять лишь тогда, с деревянного седла на облезлом муле, но которые надо бы знать, ведь тогда его жизнь и многие его поступки открылись бы в другом, истинном свете, и люди лучше умоли бы управлять собой и другими. И это пошло бы им во благо. Он твердо убежден. Поэтому, только поэтому он хотел бы, чтобы правдивая и полная история его жизни стала известна всем. Если это возможно — хорошо, но он ни о чем не просит и ни на чем не настаивает. У господа и без того все записано. Но если возможно, тогда в назидание другим…
Я слушаю его долго и внимательно, лишь изредка возникает у меня желание вмешаться и сказать, что я об этом думаю. Да, желание возникает, но я ничего ему не скажу, я никого не прерываю и никого не поправляю, а менее всего страдальца, рассказывающего о своих страданиях. Куда бы я зашел, если б поступал иначе? Тогда и рассказов бы не было! А ведь каждый по-своему и в определенный час искренен и правдив, и его следует выслушать и принять. Поэтому в топоте уходящего каравана я различаю тяжкий и смутный завет бывшего «маленького султана Герцеговины» и долго размышляю о людях такого рода. Они никогда ни с чем не примиряются. И после смерти словно бы что-то остается от их страсти и желания любой ценой жить и влиять на жизнь живых людей.
Люди одолевают меня не только зовом, навязчивым смехом или парадными выездами и конским топотом под окнами и используют не только моральное давление своих вошедших в историю имен, вес и важность своей личности, да и не все они принадлежат одной эпохе и не все близки друг другу судьбою или происхождением. Они отовсюду и самые разные. Объединяет их лишь то, что время от времени они собираются вокруг моего сараевского обиталища и оставляют здесь свой след, невидимый, но реальный; след настолько осязаемый и сильный, что он способен нарушить все мои утренние планы, любыми способами пытаясь подчинить себе мои мысли и возбудить воображение. Вот, например, я слышу беззвучные шаги в коридоре, и ко мне с чувством собственного достоинства входит, распространяя вокруг запахи своего утреннего туалета, человека
Это барон Дорн. (Как по уговору, сплошь титулованные особы!) Когда-то, сразу после начала австрийской оккупации Боснии, он служил здесь целых четыре года приставом Краевого правительства[32]. Был референтом «по охоте и охотничьим лицензиям», или, как ехидничали его коллеги, «референтом по охотничьим сказкам».
Он родом из Штирии, старого дворянскою племени. Щеголеватый и лощеный, при ходьбе всегда несколько устремленный вперед, с непременной тростью в одной и шляпой и перчатками в другой руке. Высокий полный мужчина, держится с достоинством, на австрийский манер, смуглый, с тонкими вислыми усами и редкой бородкой, точно в неудачной карнавальной маске. Южный тип его почти цыганского лица нарушают синие, с отсутствующим выражением глаза. Взгляд этих глаз меняется и целиком выдает суть человека своим чистым, то испуганно молящим, то преувеличенно суровым и притворно строгим выражением. Тридцатишестилетнему мужчине полагалось бы занимать более высокую ступень на служебной лестнице, однако — сразу следует сказать — он был незадачливым отпрыском многочисленного семейства, где гладкая военная, статская или духовная карьера давно вошла в традицию. Он стал питомцем военного училища, однако, не успев получить звездочки, ловким манером был удален из армии. Начинать духовную карьеру было поздно, о дипломатической службе и думать не приходилось. Попытка остаться в родовом имении и заняться хозяйством также не удалась. В конце концов его послали служить «в оккупированные области», лишь бы куда-нибудь пристроить и чем-нибудь занять, а Босния с Герцеговиной в те поры могли всех принять и всех выдержать. Но и тут у него оказалось мало шансов прижиться и выдвинуться, потому что было совершенно невозможно доверить ему какое-либо дело, требовавшее хотя бы крупицу логики, педантичности и особенно правдивости. Главная же причина и единственное объяснение всех неудач барона, говоря без околичностей, заключались в его врожденной, детской, но чудовищной и неискоренимой лживости.
Многие люди лгут на своих должностях, в разных званиях и на разных постах, но лгут обдуманно и по необходимости, ложь выручает их в стесненных обстоятельствах, являясь сродством, своеобразным оружием в борьбе интересов и честолюбий. Здесь же обратный случай. Лощеный добродушный барон сам становился средством, которым ложь пользовалась бесцеремонно и жестоко, позоря его и причиняя ему непоправимый ущерб. Он врал безо всякой корысти, наивно, помимо своей воли и вопреки своей воле, врал точно маленький ребенок, не зная конца и меры, но с азартом игрока, с неудержимостью алкоголика. И это лишало несчастного барона всякого авторитета в чужих и всякого уважения в собственных глазах, закрывало ему все пути, делало для него невозможной счастливую жизнь в семье и обществе, из-за этого над ним, иногда грубо и откровенно, иногда за спиной и подло, смеялись окружающие его люди, даже те, кто во сто крат его хуже. Он слеп и глух, однако отнюдь не слеп к краскам и формам, не глух к звукам и голосам, — он слеп и глух к правде реальной жизни и тем формам, в каких она выявляется. Разница лишь в том, что если к слепым и глухонемым от рождения люди испытывают жалость и стараются помочь им в чем только можно, то этот несчастный и его недуг вызывают у них одно презрение и высокомерную насмешку. И тут ничего не поделаешь. Ибо ему не дано прозреть и увидеть грань, которая в повседневной жизни и общении людей отделяет ложь от правды, найти в себе силу на ней остановиться. А когда люди или факты обратят на нее его внимание, уже поздно, он уже лжец. Таким образом, он, по существу, не мог даже осознать свое подлинное, смешное и одновременно грустное, положение в обществе, он мог только догадываться о нем, и то лишь изредка и косвенно, никогда не находя в себе ни сил, ни возможности в полной мере его оценить, понять или изменить.
Что за органический порок был в духовном механизме этого человека, который побуждал его с первого мгновения своей жизни идти наперекор существующей и общепризнанной реальности? Что мешало ему даже самый обыкновенный факт изобразить таким, каков он есть, каким его воспринимают, видят и оценивают окружающие люди, что заставляло его менять этот факт, искажать, добавлять, отнимать, приукрашивать и переиначивать? Дать ответ на эти вопросы невозможно, дело было не настолько ясным и не настолько примитивным, как думали и говорили иные дурачки, циники и насмешники, чиновники Краевого правительства, люди недалекие и жестокосердные, считавшие себя выше, лучше и сильнее лишь на том основании, что рядом с собою видели беднягу, в чем-то обделенного или искалеченного природой. Однако и безо всяких глубинных исследований было очевидно: когда речь идет о правде и лжи, то между нормальным человеком тем, кого принято называть нормальным, и бароном Дорном есть существенная разница, и эту разницу можно было бы определить примерно так.
Нормальные люди, сообщив о каком-либо предмете все, что о нем можно и полагается сказать, умолкают или пере водят разговор на другую тему. У барона же тут-то и просыпается жгучая потребность сказать еще что-нибудь о данном предмете, привести его в связь с другими подобными, обогатить, расширить, украсить. Короче говоря, он желал бы каждую вещь хотя бы чуточку возвысить над тем, чем она является на самом деле и должна быть в глазах прочих. Здесь начало его тяжелейшего порока лганья. А конец? Конца нет, ибо никто, даже сам барон, не знает, где он остановится. И любой момент его жизни, любой случай и ситуации могут стать для этого поводом.
Вот, например, гуляет он вечером под кронами высоких тополей на Хисетах. Августовская ночь. Тепло и ясно. Вид звездного неба вдохновляет и приводит барона в восторг в любую пору года и где бы он ни был. Освобождает его от мелких жизненных пут и неизбежных тягот. С волнением наблюдает он, как падает звезда, описывая кривую. Мгновенье спустя срывается другая. Как всегда, душу его потрясает изумительная красота этой картины. Но тут же рождается мысль, что два небесных светляка могли упасть одновременно, столкнуться где-нибудь в центре небесной сферы и вспыхнуть величественным фейерверком.
И с той минуты, как эта мысль мелькнула у него в голове, позабыв о своем восторге от падающих звезд, только что действительно промелькнувших на небе, он в состоянии думать только об их столкновении, которого не было, но которое могло быть. И он живо, в малейших подробностях, представляет себе, как завтра на обеде в отеле «Европа» будет рассказывать коллегам о столкновении звезд, которое он наблюдал вчера во время вечерней прогулки. Вместе с чувством удовольствия, испытываемым им при этом, тенью возникает опасение, что кто-нибудь возьмет да усомнится в достоверности его рассказа и более или менее откровенно это выразит. Барон тут же опускает долу глаза, утомленные и слезящиеся от созерцания звездного неба. И, однако, не приходится сомневаться, что ему уже не избавиться от посетившей его мысли и что рано или поздно, завтра или через год в каком-нибудь обществе он расскажет о столкновении звезд как о действительном факте, одолеваемый болезненным желанием, чтобы ему поверили, и заранее трепеща от недоверия и насмешек.