Дни моего счастья! Теперь их настигла осень, не знающая пощады, с дождем и ветром на улицах и сквозняком в доме. Мы дружно работали на репетициях — словно все слились в одно целое, в семью. Наш первый концерт состоялся в огромном зале с искусственными деревьями. Теперь мы были уже не французы и иностранцы, а инструменты и голоса, и дирижер был старый человек, спасительно опытный. От него тянулись к нам нити, невидимые для публики...
Вилфред тоже работал. Одновременно мы покидали наш дом. Я знала: он улаживал последние мелкие дела, связанные с отправкой и страховкой картин, перепиской и коммерческой стороной затеи. Но он уже не излучал радости, как прежде. Его загар быстро бледнел, а на лице проступало уныние и усталость. Во всей повадке его теперь сквозил вызов, словно он знал, что восстановит против себя весь небольшой замкнутый мирок. Он был мне теперь еще дороже прежнего.
Я думала: над ним не властно время; наверно, думала я, так было с ним всегда. Подростком он не казался юным. А, сделавшись взрослым, вел себя порой как ребенок. Я думала, что теперь хорошо знаю его, и дивилась собственной слепоте в те счастливые дни, когда я тешила себя мыслью о том, что он обрел внутреннюю гармонию.
Но, может, все наладится между нами теперь, когда мы так правдивы, так откровенны во всем? Он продал маленький автомобиль. Мы мало выходили из дому и никогда уже больше не забредали в роскошные кафе и рестораны, где радушные официанты и повара столь по-детски гордились своей кухней. Всему этому словно настал конец, не только для нас двоих — для всех. Неужто и вправду еще существовали все эти шумные места, куда день за днем наведывались одни и те же жадные до удовольствий люди? Мы не выходили из нашего квартала, лишь изредка заглядывая в маленькие скромные кафе на Сен-Жермен-де-Пре. И здесь тоже мы завели шапочные знакомства с людьми, которые жили и думали так же, как и мы, в большинстве своем молодыми, как и мы. Когда выдавалась теплая погода, те же пары прогуливались по бульвару Мишель — они шли, обнявшись,— рука на талии, рука на затылке, — казалось, они цепляются друг за друга в надежде, что все это будет длиться вечно...
Как-то раз мы снова прошли мимо того жалкого заведения, где нелепые афиши рекламировали «свободную походку». Тот же самый зазывала маячил у входа. Бледный как смерть, он уже не так бодро и самоуверенно окликал прохожих, как прежде...
Странная перемена вдруг сказалась в походке Вилфреда, неприметно преобразившейся в пляску: он слегка покачивал бедрами, вертел ногами. Я верю, что сам он этого не замечал. Но эта пляска претила мне... Ложная ее веселость была словно яд...
Он спросил:
— А может, в порядке исключения пойдем куда-нибудь?
Да, я и вправду была не прочь поразвлечься. Мы вели такой суровый образ жизни, а я все еще была слаба. В ту минуту я поняла, как я слаба.
— Выбирай ты, — сказал он.
Я понятия не имела, что выбрать. Я не из тех, кто знает толк в развлечениях. Пять-шесть концертов, действительно представлявших интерес, мы уже слышали. В конце концов мы отправились в некое заведение под названием «Лоран». Мне стало противно, едва мы туда вошли. Вилфреду тоже, казалось, зал не пришелся по вкусу. Повсюду за столиками сидели педерасты. Мы уже не в первый раз встречали подобную публику. Они не смущали нас, но Вилфред все же предложил уйти.
В тот же миг поднялся занавес над маленькой сценой сбоку. Вышел негр. Я же была полна благодарности к неграм после того случая на пустыре, в туман и дождь. Он объявил, что сейчас мы увидим танец под названием «Блэк боттом» — последний крик моды! Посмеиваясь, негр исполнил соло... Смотреть на это было забавно, музыкальная акробатика, доступная только негру. Наградой ему были аплодисменты.
На сцену вышла женщина — огневая партнерша. И в тот же миг мужчина преобразился: танцор, полный ленивой грации, сменился задыхающимся самцом. Совсем иной танец заполыхал на сцене. Вначале он чем-то напоминал чарльстон, так же болтались словно вывихнутые из суставов руки и ноги при неподвижных бедрах. Танец этот был мне противен. Я взяла руку Вилфреда, я искала опору, защиту от чего-то, что оскорбляло меня...
Я хотела уйти, как вначале предложил Вилфред. Но, казалось, стул вцепился в меня и не отпускал, и столик тоже удерживал меня — весь зал заявлял на меня свои права, поглотил меня. И тут рука Вилфреда заплясала в моей руке, и это тоже было мне противно. Я хотела вырваться, но не могла, хотя Вилфред не стискивал моей руки.
Но теперь я знала, чем мне противен танец: на сцене привиделась мне кукла — тот самый манекен с всамделишными руками и ногами, но бесплотным телом. Кукла из дома в Фальгьере...
На сцене были два тела, лишенные души, два тела, жившие по законам... Да, да! По законам тех громадных картин... Двое на сцене уже перестали быть человеческими существами, да и вообще живыми существами... они были всего лишь фигурами, произвольно менявшими объем и форму по собственной воле, но и по заказу, диктуемому музыкой, ритмом, желанием, долетавшим к ним из зала...
Я вдруг услышала собственный стон — я сидела и стонала, в этом раззолоченном светлом зале, полном бледных людей с напряженными лицами; но мой голос потонул в общем стоне — стоне сладострастия и ужаса. Теперь я четко ощущала судорожные подергивания руки, которую держала. С трудом преодолевая завораживающую власть музыки и пляски, я повернулась, будто придя к нему откуда-то издалека, и вгляделась в него.
У меня похолодело сердце... Он обернулся и тоже посмотрел на меня... Оцепенелый взгляд наркомана. Лицо его состарилось, превратилось в угрюмую маску — ту, что прозрела в нем моя тревожная любовь в те далекие дни в Бретани, когда я вглядывалась в сонные его черты... Он улыбнулся. Но вышла не улыбка — гримаса. Он сжал мою руку... Я закричала. Я услышала собственный голос, он тоже был искажен, но в нем звучал страх, жажда бегства, отчаянная человеческая тоска. Опрокинулся стул. Вилфред по-прежнему улыбался. Цепляясь за меня, он встал. Вдвоем мы пробирались между столиками мимо людей, не замечавших нас, людей с устремленным на сцену оцепенелым взглядом.
Очутившись на улице, мы продолжали бежать. Дождь уже перестал. Мы бежали по хорошо знакомым улицам. Но мы не узнавали их, как не узнавали прохожих, то и дело мелькавших мимо. Потому что сейчас мы не видели в этих людях людей. Случайные сцепления туловищ и конечностей, они казались несовершенным подобием человека.
Потом мы умерили шага. Мы будто слились в одно существо. Мы устали. Нам трудно было дышать. Мы молча ходили по улицам, постепенно вновь принимавшим знакомый облик. И все так же молча мы направили наши шаги к кварталу, где был наш дом, где молодые, бедные, простые люди молча бродили в тени старых зданий, каждым камнем знакомых им. Ни мы были будто предатели среди них...
Мой английский импресарио прислал мне письмо, предлагая весной выехать на гастроли в Англию и Шотландию. Он считал, что в Лондоне, где хорошо отзывались о моей игре, мне гарантирован наилучший прием. В первом отделении он рекомендовал играть Стравинского, который никогда не был мне особенно близок, во втором — двух английских модернистов, о которых я и слыхом не слыхала.
На другой день пришла бандероль с нотами — сочинения одного из двух модернистов. Я проиграла их с листа. Это была какая-то тревожная музыка, пожалуй, атональная, но без той чрезмерной ломкости, которая так пугала меня, навевая тоску и усталость. И все равно — как обрадовала меня эта весть, привет из настоящего мира — моего мира! Но зачем только мне предложили именно это? Меня подмывало тут же послать отказ. Да у меня и не было сил выехать на гастроли. Я теперь страшилась всего.
В один прекрасный день появился автор — композитор Ивлин М., тихий молодой человек в потертом, но безукоризненно отутюженном костюме. Он походил на конторщика из Сити, какими я их себе представляла. Ивлин аккомпанировал мне дома, в мастерской наверху, ведь теперь Вилфред работал в Фальгьере, а она почти всегда пустовала. Композитор был скромный, учтивый молодой человек, однако на редкость упрямый. Он не принадлежит ни к одному из существующих направлений, сказал он мне. Я невольно улыбнулась. До чего же все они старались быть уникальными, неповторимыми...
Неспешно, почти против воли, я в перерывах между репетициями начала готовить программу. Она могла быть готова через какие-нибудь полгода, если, конечно, я буду напряженно работать и если достанет сил...
Потертый Ивлин с его учтивыми манерами и обликом конторщика, со всем его непостижимым упрямством вскоре отбыл в Италию. Исчез столь же внезапно, как и появился... Но он настаивал, чтобы я играла его музыку, хоть она была мне чужда.
Раз Вилфред принес с собой домой газету «Л'энтрансижан». Он с торжеством показал мне новость: художники и скульпторы тридцати шести стран решили способствовать подъему франка. Газета писала, что художники благодарны Парижу, городу, который неизменно дарил им вдохновение... Все события совершались в этом городе. Всем художникам случалось здесь жить. Статья пестрела громкими именами — словно пробег сквозь историю искусства. Художники тридцати шести стран, поддерживавшие эту инициативу, перечислялись поименно. Ждали еще и других добровольцев. Задумали не то распродажу произведений искусства, не то лотерею — разыгрываться должны были вещи, приносимые благодарными художниками в дар Парижу. Японец Фудзита уже приготовил афишу.