А между тем прелестная Элис от них пострадала. Ее коснулась необыкновенная, неведомая ей сила. Отец пожертвовал своей бедной дочерью из желания владеть восточными землями. Элис до конца своей жизни была покорна воле Моула. Она чувствовала себя как нельзя более униженной.
В один вечер, во время свадебного пиршества (но не ее, потому что, потеряв над собой власть, она считала бы грехом выйти замуж), бедная Элис была вынуждена идти по улице в своем белом кисейном платье и атласных башмачках к убогому жилищу ремесленника. В доме слышался смех и веселый говор, потому что в ту ночь Мэтью Моул женился на дочери другого ремесленника и призвал гордую Элис Пинчон в подружки к своей невесте. Она повиновалась ему и, когда кончилось испытание, очнулась от своего заколдованного сна. Но она не была уже гордой леди: смиренно, с улыбкой, в которой выражалась горесть, она поцеловала жену Моула и отправилась домой. Ночь была ненастная, юго-восточный ветер бил ей прямо в грудь; атласные башмачки ее совсем промокли, когда она бежала по лужам. На другой день она заболела, скоро начался постоянный кашель; она вдруг исхудала, и ее чахоточная фигурка, сидя за клавикордами, наполняла, бывало, дом печальной музыкой.
Пинчоны похоронили Элис великолепно. На похоронах была вся городская знать. Последним в процессии шел Мэтью Моул. Это был самый мрачный человек из всех, кто когда-либо провожал гроб».
Холгрейв увлекся своим чтением с жаром, свойственным молодому автору. Дочитав до конца, он заметил, что какое-то усыпление овладело чувствами его слушательницы.
— Вы меня огорчаете, милая мисс Фиби! — воскликнул он с саркастическим смехом. — Моя бедная история — это очевидно — никогда не будет принята литераторами! Уснуть над тем, что, по моему мнению, газетные критики должны бы были провозгласить блистательным, изящным, патетическим и оригинальным! Нечего делать, пускай моей рукописью разжигают лампы. Пропитанные моей тупостью, эти страницы не будут так быстро гореть, как обыкновенная бумага.
— Я уснула! Как вы можете говорить такое? — возмутилась Фиби. — Нет-нет! Я была очень внимательна, и хотя не могу припомнить ясно всех обстоятельств, но в моем уме сложилась картина великих бедствий и страданий, а потому ваша повесть непременно должна показаться всем занимательной.
Между тем солнце зашло, окрасив облака теплыми красками, и засиял месяц, терявшийся до сих пор в небесной лазури. Его серебристые лучи смягчили облик старого дома, а сад с каждым мгновением делался все живописнее. Плодовые деревья, кустарники и цветы покрывала темнота, наполняя пейзаж романтическим очарованием. Сто таинственных лет шептались среди листьев всякий раз, когда их шевелил легкий морской ветерок. Лунный свет пробивался сквозь лиственный покров беседки и падал серебристо-белыми пятнами на ее пол, на стол и на окружающие его скамейки.
Воздух был полон приятной прохлады после жаркого дня. Капли этой свежести орошали человеческое сердце и возвращали ему молодость и симпатию к вечной красоте природы. Одним из таких сердец было сердце нашего художника. Живительное влияние лунного вечера дало ему почувствовать, как он еще молод, о чем он часто забывал.
— Мне кажется, — сказал он, — что я никогда еще не видел такого прекрасного вечера и никогда еще не чувствовал ничего столь похожего на счастье, как в эту минуту. Что ни говори, а в каком добром живем мы мире! В каком добром и прекрасном! Как он еще молод! Этот старый дом, например, иногда подавлял мою душу запахом гниющих бревен, а в этом саду чернозем всегда так лип к моему заступу, как будто я землекоп, роющий могилу на кладбище. Но если бы я сохранил навсегда то чувство, которое теперь овладело мной, то сад каждый день представлялся бы мне девственной почвой, и запах бобов и тыкв говорил бы мне о свежести земли. А дом!.. Он казался бы мне беседкой в Эдеме, где цветут первые розы, созданными Богом. Лунный свет и этот отклик на него в душе человека — величайшие преобразователи.
— Я прежде была счастливее, чем теперь, по крайней мере, гораздо веселее, — задумчиво произнесла Фиби. — Но и я чувствую прелесть этого тихого сияния. Я люблю наблюдать, как неохотно удаляется на покой усталый день и как ему досадно, что он должен подняться завтра так рано. Я прежде никогда не обращала большого внимания на лунный свет и удивляюсь, что в нем сегодня такого привлекательного!
— И вы никогда прежде не чувствовали этого? — спросил художник, пристально глядя на девушку в сумерках.
— Никогда, — ответила Фиби. — И сама жизнь кажется мне теперь иной. Будто до сих пор я на все смотрела при дневном свете, или, скорее, при ярком свете веселого очага, танцевавшем по комнате. Бедняжка! — прибавила она с печальной усмешкой. — Я никогда уже не буду так весела, как в то время, когда я не знала еще кузину Гепзибу и бедного кузена Клиффорда. За это короткое время я сильно постарела. Постарела и, я думаю, помудрела. Я отдала им свой солнечный свет и очень рада, что отдала его, но все же я не могу и отдать, и сохранить его одновременно. Несмотря на это, я не жалею, что сблизилась с ними.
— Вы, Фиби, не потеряли ничего, что стоит хранить или что возможно сохранить, — сказал Холгрейв после некоторой паузы. — Первой нашей молодости мы не сознаем до тех пор, пока она не пройдет. Но зачастую мы обретаем чувство второй молодости — оно рвется из сердца в пору любви или, может быть, приходит к нам для того, чтобы украсить какой-нибудь другой великий праздник жизни. Это сожаление о беспечной, неопределенной веселости миновавшей юности и это глубокое счастье от осознания юности приобретенной, которая несравнимо лучше той, что мы лишились, необходимы для развития человеческой души. В некоторых случаях оба эти состояния наступают почти одновременно, и тогда грусть и восторг смешиваются в одно таинственное волнение.
— Я едва ли понимаю вас, — сказала Фиби.
— Немудрено, — ответил Холгрейв, смеясь, — это потому, что я высказал вам тайну, которую сам только осознал. Сохраните ее в памяти, однако, и, когда мои слова станут вам ясны, вспомните об этой лунной картине.
— Уже все небо озарено лунным светом, — пробормотала Фиби. — Я должна возвратиться в дом. Кузина Гепзиба не слишком сильна в арифметике, и мне надо помочь ей свести счеты.
Но Холгрейв удержал ее еще ненадолго.
— Мисс Гепзиба сказала мне, что через несколько дней вы вернетесь в деревню.
— Да, но только на короткое время, — ответила Фиби. — Потому что я этот дом считаю теперь своим. Я еду устроить кое-какие дела и проститься не так поспешно, как в первый раз, с матерью и друзьями. Приятно жить там, где мы нужны, а я думаю, что здесь я и желанная, и полезная гостья.
— Вы совершенно можете быть в этом уверены, вы и сами не понимаете, до какой степени вы здесь необходимы, — подтвердил художник. — Благословение Божие нисходит на этот дом вместе с вами и оставит его, как только вы переступите через его порог. Мисс Гепзиба совершенно отдалилась от общества и как бы умерла заживо, хоть она и стоит за конторкой, хмурясь на весь свет. Ваш бедный кузен Клиффорд — тоже усопший и давно погребенный человек. Я нисколько не удивился бы, если бы он в одно прекрасное утро после вашего отъезда рухнул на землю и превратился в кучу праха. Они оба существуют благодаря вам.
— Мне было бы очень грустно так думать, — ответила Фиби. — Но это правда, что мне удается дать им то, в чем они нуждаются; я питаю к ним какое-то странное материнское чувство, над которым, надеюсь, вы не будете смеяться. Позвольте мне говорить с вами откровенно, мистер Холгрейв: мне иногда очень хочется знать, желаете ли вы им добра или зла.
— Без сомнения, я принимаю участие в этой старой, подавленной бедностью леди и в этом униженном, сокрушенном страданиями джентльмене — этом, так сказать, неудавшемся любителе прекрасного; я нежно интересуюсь этими старыми, беспомощными детьми. Но вы и понятия не имеете, как мое сердце не похоже на ваше. В отношении к этим людям я не чувствую побуждения ни помогать им, ни препятствовать; мне хочется только смотреть на них, анализировать их поступки и постигать драму, которая почти в течение двухсот лет совершалась в этом месте. Глядя на них, я получаю нравственное наслаждение, чтобы с ними ни произошло. Во мне живет убеждение, что конец драмы близок. Но, хотя Провидение посылает вас сюда для помощи, а меня только в качестве случайного наблюдателя, я, однако же, готов оказать этим несчастным существам любую посильную помощь.
— Я желала бы, чтобы вы изъяснялись проще, — произнесла Фиби смущенно и недовольно. — И еще сильнее желала бы, чтобы ваши чувства были более человеческими. Как можно видеть людей в несчастье и не желать успокоить и утешить их? Вы говорите так, как будто этот старый дом — театр, и, по-видимому, смотрите на бедствия Гепзибы и Клиффорда и на бедствия предшествовавших им поколений как на трагедию, которую у нас в деревне разыгрывали в трактирной зале, только здешняя трагедия в ваших глазах играется как будто исключительно ради забавы. Это мне не нравится. Представление стоит актерам слишком дорого, а зрители слишком несимпатичны.