Огонек цигарки вспыхнул последней затяжкой и погас, отлетая вместе с плевком на пыльную дорогу. Бездомный сверчок скрылся в темноте, и скоро издалека затрещала его деревянная бессонная трель. Выйдя за околицу, я побрел напрямик на маячивший среди выгона костер. Вместе с порывом ветра ко мне донесся оттуда чистый ковкий звон металла — стук молота о наковальню. Но звук этот оборвался и больше не повторился.
Костер тлеет малиновой грудой углей, но людей около него не видно. Неужели в таборе уже залегли спать? Из-под задранных оглобель телеги поднимается темная тень и выходит мне навстречу. Старая цыганка! Я сую ей бархатную сумочку, но старуха цепко хватает меня за обе руки и, бормоча что-то, выводит в освещенный полукруг сомкнутых телег.
В бричке на куче тряпья полулежит молоденькая цыганочка и, свесившись, болтает босыми ногами из-под красного подола. Рядом, облокотясь о высокое ошинованное, поблескивающее железом колесо, стоит широкоплечий чернобородый цыган (тот самый, что просил «снопков») и, посасывая трубку, равнодушно смотрит на меня волоокими, налитыми блеском костра глазами. Он неторопливо вынимает изо рта трубку и, сплюнув, выколачивает ее о железный обод.
Почему старая цыганка не выпускает моих рук? Или она хочет погадать мне по линиям ладони около костра?
— Пусти, не надо гадать... Вот тебе деньги...
Молоденькая цыганочка взвизгнула и, не спрыгивая с брички, пустилась в пляс на месте, подергивая худенькими плечиками и тряся не налившейся еще отрочески-плоской грудью.
Пыль столбоса слево газдэя,
Ах, да тэрны чя улыджия... —
затянула она тонким гортанным голосом.
Я смотрел на ее выбившиеся из-под подола голые, освещенные костром коленки с черным провалом посредине и, как загипнотизированный, слушал непонятные слова дикой таборной песни.
Старуха выпустила мои руки и захлопала в ладоши. Цыган у колеса свистнул не громко, но резко. Неожиданный удар тяжелым сапогом подножку опрокинул меня на землю. Кто-то сзади навалился на меня тушей, скрутил веревкой руки за спину и засунул мне в рот кляп из вонючих тряпок. Лежа на теплой колючей земле, я видел, как цыгане быстро запрягли лошадей и погасили костер, плеснув на угли водой из конского ведра. Меня взвалили на заднюю телегу, и табор тронулся под горку. Может, мужики с гумен услышат и остановят, заподозрив недобное в этом внезапном ночном отъезде? Но цыгане поснимали с лошадей бубенцы и едут по-воровски тихо, чуть поскрипывая колесами.
Слева на темном небе видны перекладины крестов. Значит, мы едем мимо кладбища. Под гору лошадей пустили рысью. Голова моя подпрыгивает на куче вонючего барахла, во рту горчит от вкуса изжеванной кислой тряпки. С дороги своротили на целину (я заметил это по толчкам) и въехали в лес. При одном сильном толчке я подскочил головой в задке телеги на что-то мягкое и пушистое. Шуба? Нет, медвежонок. Проснувшись, он обнюхал и начал сосать мое ухо. Боясь, что он начнет глодать мою голову, я постарался откатиться от него подальше.
Перелесок скоро кончился, и мы опять выехали в поле. Цыгане торопились и гнали лошадей. Мне было очень неудобно, и я никак не мог понять, что со мной случилось, но страха не чувствовал. Не станут же они меня убивать? Самое большее — оберут и разденут и пустят где-нибудь подальше, чтобы самим уйти от погони.
Впереди невысоко над горизонтом блеснула звезда.
Уж не Сириус ли? Но нет, звезда слишком яркая, зеленая: семафор. Табор подкатил к какому-то глухому полустанку, к длинному ряду цистерн, платформ и теплушек. Цыган остановил лошадь и соскочил с передка. Старуха подошла к телеге и сказала что-то непонятное, показывая на вагоны. Цыган взвалил меня на спину, как пятерик муки, и бегом потащил вдоль товарного поезда. Другой цыган помог ему вскинуть меня и втащить в одну из теплушек. Дверца тяжело задвинулась. Поезд дернул рывком и застучал буферами. Теплушка дрогнула и затарахтела телегой по стыкам рельс. Голова моя запрыгала по деревянному настилу, и в стуке колес я различил песню молоденькой цыганочки:
Пыль столбоса слево газдэя,
Ах, да тэрны чя улыджия...
Качка убаюкивающая, рессорная, и под головой что-то бархатисто-мягкое вроде подушки. Я открываю глаза. Подо мной пружинит бамбуковыми полозьями кресло-качалка. Остекленная теплица веранды наполнена матовым солнечным светом. Потолок и половицы блестят вощеной палубой. На белой скатерти в узкобедрой вазе лиловеют темно-красные пионы. В раме раскрытого окна — Эльга в белом летнем платье. У ее локтя серебряный кофейный прибор, а за плечом тянется между гранитных колонн сосен садовая дорожка из красного песка. В голубовато-серых глазах Эльги собрано сияние всех окружающих предметов: сверкающих стекол, скатерти, серебряного сервиза. Привстав, улыбаясь, она протягивает мне чашку кофе.
— Ну, как ваше самочувствие? Устали от поездки? Наверное, измучились? Воображаю, как вы жили в мужицкой избе... Навоз, тараканы, клопы... Мне приходилось на фронте жить в халупах... Спасибо вам за доставленную ладанку. Я уже возила ее к Григорию Ефимовичу, и он сказал мне, что нужно делать...
Ладанка... Эльга... А что если закрыть глаза и забыться? Может быть, все исчезнет и я увижу непочетовский выгон, гумно, Семен Палыча, Наташу... Но нет, мне чудится совсем другое. Приторный запах хлороформа, поездной грохот улетучивающегося сознания. Белый стол операционной, расплеснутая фиолетовая кровь пионов, и Эльга, вся в белом, перебирающая ланцеты серебряных чайных ложечек...
Где же действительность? Мощно шумит хвойный прибой сосен. На желтом потолке прыгает солнечный зайчик кофейника. Горячий кофе обжигает язык густыми сливками. Протягивающая мне бутерброд, обнаженная до плеча, загоревшая рука Эльги золотится персиковым пушком, и глаза у нее такие ласковые, внимательные. В широкое отверстие кисейного рукава мне видна смуглая выбритая подмышка и пониже, ближе к груди, мушка-родинка.
По крутым ступенькам высокого крыльца, как по выбленкам, мелкими шажками взбегает военмор Комаров.
— Извиняюсь, Эльга Густавовна. Я весь перемазался. Возился с мотором... Почтальон только что передал мне телеграмму на ваше имя. Она у меня в боковом кармане. Выньте ее, пожалуйста, сами: у меня руки в масле...
Рукава у него засучены и руки грязные, как у монтера. Эльга, улыбаясь, достает из кармана его кожаной промасленной куртки телеграмму. По-видимому, прикосновение ее рук очень приятно Комарову: он стоит навытяжку, по-военному, молодое, почти безусое лицо его заливает густой румянец, а голубые глаза смотрят по-юношески восторженно-влюбленно.
— Я сейчас, Эльга Густавовна, выйду к завтраку, — щелкает он каблуками. — Только умоюсь и переоденусь. Извиняюсь за опоздание.
Эльга вскрывает и просматривает телеграмму:
— Ничего важного. Это из Парижа от наших друзей. Хотите еще кофе?
Я протягиваю свою чашку. Хрупкий фарфор звенит в дрожащей руке.
— Вам надо хорошенько отдохнуть сегодня и выспаться... Присаживайтесь, Матвей Алексеевич!
Комаров умылся и принарядился. Белокурые волосы его припомажены и тщательно приглажены щеткой. От белого кителя из чертовой кожи пахнет духами. Только на ногах остались английские желтые краги.
— Как вы думаете, Матвей Алексеевич, сможем мы завтра вылететь?
— Думаю, что да. У меня все в порядке. Все зависит от погоды. Барометр показывает — ясно.
Эльга дала Комарову прочесть телеграмму, и между ними завязался отрывистый малопонятный разговор с упоминанием неизвестных мне имен. После завтрака они спустились в сад, оставив меня одного на веранде.
Забытая на столе телеграмма шелестела от ветра. Привстав с качалки, я потянулся к ней и прочел: ...Paris... Posdravlaiemjelaemuspecha...
«Поздравляем, желаем успеха, мысленно с вами!» Значит, опять что-то затевается. Может быть, лучше притвориться больным? Однако, я не удержался и сошел в сад — большой огороженный забором участок соснового бора. Только вокруг дома рассажены кусты сирени и жасмина и разбиты клумбы с различными стеклянными шарами и синими елками посредине. Я обошел весь участок, вышел даже за гранитные столбики ворот, где в песке виднелись следы автомобильных шин и висела полукруглая вывеска с надписью золотом: Villa «Elga»[64]. Бревенчатый, крашенный охрой дом с антенной и флюгером на черепичной крыше напоминает не то блокгауз, не то яхт-клуб. Кругом хвойный лес с песчаными плешинами дюн, поросших лиловым вереском. Вилла с претензией на роскошь, но или не оборудована, или запущена. Нет никаких хозяйственных пристроек, кроме большого деревянного, крытого железом сарая. Большинство клумб — без цветов, дорожки завалены ржавой хвоей и сосновыми шишками. На усыпанной гравием, обнесенной белой проволочной сеткой площадке для тенниса лежит забытый, намокший от дождя мяч. В крытом помещении кегельбана валяются окурки папирос и пустые бутылки. В конце длинной деревянной дорожки торчит насколько несбитых кегель. Брошенный мною пыльный шар загрохотал и заколесил по доске, будя нежилое гулкое эхо.