— Ой, — сказал я, — а это почему? — От удивления у меня перехватило дыхание.
Фергюсон объяснил, что хозяин этого заведения — американец из Нью-Йорка, оказавшийся грозным соперником владельца Jardin Mabille.
Толпы мужчин и женщин почти всех возрастов весело резвились в саду или сидели под открытым небом перед флагштоком и храмом, покуривая и прихлебывая вино или кофе. Танцы еще не начались. Фергюсон сказал, что прежде состоится представление. В другом конце сада знаменитый Блондэн будет ходить по канату. Мы отправились туда. Там было полутемно и множество зрителей стояло, тесно сгрудившись. И тут я допустил оплошность, на которую способен только осел, но не разумный человек. Я совершил одну из тех ошибок, которые совершаю каждый Божий день. Рядом со мною стояла молодая дама. Я сказал:
— Дэн, погляди-ка на эту девушку — какая красавица!
— Благодарю вас, сэр, за очевидную искренность вашего комплимента, но отнюдь не за то, что вы его высказали во всеуслышанье, — и это на чистейшем английском языке.
Мы отправились прогуляться, но у меня очень испортилось настроение. И еще долго мне было не по себе. Почему, почему люди бывают такими идиотами, что считают себя единственными иностранцами в десятитысячной толпе?
Но вскоре началось выступление Блондэна. Он появился на туго натянутом канате высоко-высоко над морем взлетающих шляп и носовых платков; в отсветах сотен ракет, которые, шипя, взвивались в небо мимо него, он казался крохотным насекомым. Балансируя шестом, он прошел по канату из конца в конец — примерно триста футов, — затем вернулся и перенес на ту сторону какого-то человека; дойдя до середины каната, он протанцевал джигу, потом проделал несколько гимнастических упражнений и акробатических трюков, таких опасных, что смотреть на них было не очень приятно; под конец он нацепил на себя сотни римских свечей, огненных колес, бенгальских огней и разноцветных ракет, зажег весь этот фейерверк и, вальсируя, прошелся по канату среди ослепительного пламени, озарившего весь сад и лица зрителей, словно огромный ночной пожар.
Начались танцы, и мы проследовали к храму. Внутри него оказался ресторан с широкой эстрадой для танцев. Я прислонился к стене храма и стал ждать. Составилось двадцать пар, грянула музыка, и... я от стыда закрыл лицо руками. Но я глядел сквозь пальцы. Они танцевали пресловутый канкан. Красивая девушка в ближайшей паре сделала несколько шажков к партнеру, снова отступила, энергично подхватила с боков юбки, подняла их довольно высоко, протанцевала потрясающую джигу — такой бурной и нескромной джиги мне видеть еще не приходилось, — а затем, задрав платье еще выше, резво выбежала на середину эстрады и так брыкнула своего визави, что, будь тот семи футов роста, он неминуемо остался бы без носа. Но, к счастью, в нем было только шесть.
Вот что такое канкан. Главное в нем — танцевать со всем пылом, шумом и яростью, на какие вы только способны, обнажаться насколько возможно, если вы женщина, и брыкать ногами как можно выше — независимо от пола, к которому вы принадлежите. Это описание нисколько не преувеличено. Его правдивость может клятвенно подтвердить любой из солидных, почтенных старцев, присутствовавших при этом в тот вечер. А таких старцев там было немало. Мне кажется, что французская мораль не слишком чопорна и пустяки ее не шокируют.
Я отошел в сторону, чтобы увидеть общую картину канкана. Крики, смех, бешеная музыка, головокружительный хаос мечущихся, сплетающихся фигур, вихрь ярких юбок, подпрыгивающие головы, взлетающие руки, молниями мелькающие в воздухе икры в белых чулках и нарядные туфельки, — а затем финальный взрыв, дикие вопли и оглушительный топот! Боже великий! Земля не видала ничего подобного с тех пор, как трепещущий Тэм О'Шентер[42] бурной ночью подглядел шабаш ведьм в «заколдованной церкви Аллоуэя».
Мы посетили Лувр — в тот день, когда не собирались покупать шелка, — и осмотрели целые мили собранных там произведений старых мастеров. Некоторые из них прекрасны, но в то же время они так убедительно показывают мелкое подобострастие своих великих творцов, что на них неприятно смотреть. Постоянное тошнотворное восхваление знатных покровителей заслоняло в моих глазах ту прелесть красок и выразительность, которая, как говорят, отличает эти картины. Признательность — дело хорошее, но мне кажется, что некоторые из этих художников заходили слишком далеко, подменяя признательность преклонением перед богатым патроном. Если такое преклонение перед человеком вообще можно оправдать, тогда, разумеется, мы извиним Рубенса и его собратьев.
Но я, пожалуй, лучше оставлю эту тему, а то как бы мне не сказать о старых мастерах чего-нибудь такого, чего говорить не следует.
Конечно, мы ездили кататься по Булонскому лесу, по этому огромному парку, где столько рощ, озер, водопадов и широких аллей. По аллеям двигались тысячи всевозможных экипажей, кругом царило веселое оживление. Мимо нас проезжали обыкновенные наемные кареты, в которых восседали почтенные супружеские пары, окруженные выводками детей; роскошные коляски знаменитых красавиц сомнительной репутации; герцоги и герцогини катили в каретах с великолепными лакеями на запятках и не менее великолепными форейторами на каждой из шести лошадей; всюду мелькали синие с серебром, зеленые с золотом, розовые с черным и всякие другие изумительные, ослепительные ливреи, и я сам чуть было не возжаждал стать лакеем ради такого красивого наряда.
Но вот появился император — и затмил всех. Сначала проехал отряд конных телохранителей в пышных мундирах, потом показались лошади, впряженные в его карету (их была по меньшей мере тысяча), на которых ехали молодцеватые парни, тоже в шикарных мундирах, а за каретой следовал еще один отряд телохранителей. Все сворачивали с дороги, все кланялись императору и его другу султану, а они мгновенно промчались мимо и исчезли.
Я не стану описывать Булонский лес. Я не могу его описать. Это просто красивая, тщательно возделанная, бесконечная, удивительная дикая чаща. Она дивно хороша. Теперь этот лес можно считать частью Парижа, но ветхий крест в одном из его уголков напоминает, что так было не всегда. Этот крест поставлен на том месте, где в четырнадцатом столетии попал в засаду и был убит знаменитый трубадур[43]. Именно в этом парке некто с непроизносимой фамилией[44] прошлой весной стрелял из пистолета в русского царя. Пуля попала в дерево. Фергюсон его нам показал. В Америке это достопримечательное дерево было бы срублено или забыто через пять лет, но тут его еще долго будут тщательно беречь. Гиды будут показывать его посетителям в течение ближайших восьмисот лет, а когда оно одряхлеет и упадет, на том же месте посадят другое и будут по-прежнему рассказывать все ту же старую историю.
Глава XV
Французское национальное кладбище. — Повесть об Абеляре и Элоизе. — «Здесь говорят по-английски». — Американцу оказывают императорские почести. — Хваленые гризетки. — Отъезд из Парижа.
Одной из самых интересных экскурсий по Парижу оказалась поездка на Пер-Лашез — национальное кладбище, почетное место упокоения многих величайших сыновей и дочерей Франции, последний приют знаменитых людей, не имевших наследственных титулов, но прославившихся благодаря собственным заслугам и гению. Это величественный город мертвых с извилистыми улочками, где миниатюрные храмы и дворцы белеют среди густой листвы и цветов. Далеко не всякий город населен так густо, далеко не во всяком городе так просторно. В каком еще городе найдется столько изящных дворцов, построенных из таких дорогих материалов, так искусно украшенных, таких прелестных, таких красивых?
Мы побывали в древней церкви Сен-Дени, где на гробницах, вытянувшись во всю длину, покоятся мраморные изваяния тридцати поколений королей и королев, и были потрясены; древние доспехи, старинные одежды, умиротворенные лица, ладони, сложенные в красноречивой мольбе, — это было видение седой старины. Как удивительно было стоять, вот так — лицом к лицу — с Дагобером I, Хлодвигом, Карлом Великим — полулегендарными великими героями, тенями, мифами тысячелетней давности. Я потрогал их покрытые пылью лбы, но Дагобер был мертв, как те шестнадцать веков, которые пронеслись над ним, Хлодвиг крепко спал после своих трудов во славу Христову[45], а старый Карл продолжал грезить о своих паладинах, о кровавом Ронсевале[46] и не заметил меня.
Великие имена на кладбище Пер-Лашез тоже производят на посетителя глубокое впечатление, но совсем иное. Он чувствует, что это еще более царственная усыпальница — усыпальница царственных умов и сердец. Каждая область человеческой мысли, каждое высокое проявление человеческого духа, каждое благородное призвание представлено здесь прославленным именем. Какое странное смешение! Здесь лежат Даву и Массена, блиставшие в трагедии, которая зовется войной, а также и Рашель, снискавшая не меньшую славу в трагедиях на театральных подмостках. Здесь спит аббат Сикар — первый великий учитель глухонемых, человек, чье сердце принадлежало всем обездоленным и чья жизнь была отдана служению им; а неподалеку, обретя наконец покой и мир, лежит маршал Ней, чьей неукротимый дух не признавал иной музыки, кроме фанфар атаки. Создатель газового освещения и другой благодетель рода человеческого[47], который облегчил жизнь своих голодающих соотечественников, научив их сажать картофель, лежат рядом с князем Массерано[48] и с изгнанными царицами и князьями далекой Индии[49]. Здесь покоятся химик Гей-Люссак, астроном Лаплас, хирург Ларрей, адвокат де Сэз; и с ними — Тальма, Беллини, Рубини, де Бальзак, Бомарше, Беранже, Мольер, Лафонтен и многие другие, чьи имена и великие труды известны в самых отдаленных уголках цивилизованного мира не менее, чем исторические деяния королей и властителей, спящих в мраморных склепах Сен-Дени.