Когда он вошёл, она сидела спиною к двери, на одном из двух стульев с плетёными сиденьями, и сразу сказала:
— Садись, Джон, я хочу серьёзно поговорить с тобой.
Джон сел на стол рядом с ней, и, не глядя на него, она продолжала:
— Если ты не хочешь меня потерять, мы должны пожениться.
Джон обомлел.
— Как? Ты узнала ещё что-нибудь?
— Нет, но я почувствовала это в Робин-Хилле и после, дома.
— В Робин-Хилле… — Джон запнулся. — В Робин-Хилле всё прошло гладко. Мне ничего не сказали.
— Но нам будут препятствовать. Я это ясно прочла на лице твоей матери. И на лице моего отца.
— Ты видела его с тех пор?
Флёр кивнула. Идёт ли в счёт небольшая добавочная ложь?
— Но, право, — пылко воскликнул Джон, — я не понимаю, как они могут сохранять такие чувства после стольких лет!
Флёр подняла на него глаза.
— Может быть, ты недостаточно любишь меня?
— Недостаточно люблю? Я! Когда я…
— Тогда обеспечь меня за собой.
— Не говоря им?
— Заранее — нет.
Джон молчал. Насколько старше выглядел он теперь, чем каких-нибудь два месяца назад, когда она увидела его впервые, — на два года старше!
— Это жестоко оскорбило бы маму, — сказал он.
Флёр отняла руку.
— Ты должен сделать выбор.
Джон соскользнул со стола и встал перед ней на колени.
— Но почему не сказать им? Они не могут помешать нам, Флёр!
— Могут! Говорю тебе — могут!
— Каким образом?
— Мы от них в полной зависимости. Начнутся денежные стеснения и всякие другие. Я не из терпеливых, Джон.
— Но это значит обмануть их.
Флёр встала.
— Ты не любишь меня по-настоящему, иначе ты не колебался бы. «Иль он судьбы своей боится…»[61]
Джон силой заставил её снова сесть. Она продолжала торопливо:
— Я всё обдумала. Мы должны поехать в Шотландию. Когда мы поженимся, они скоро примирятся. С фактами люди всегда примиряются. Неужели ты не понимаешь, Джон?
— Но так жестоко оскорбить их! Так он скорей готов оскорбить её, чем своих родителей!
— Хорошо. Пусти меня!
Джон встал и заслонил спиною дверь.
— Должно быть, ты права, — медленно проговорил он, — но я хочу подумать.
Она видела, что чувства в нём кипят, он им мучительно ищет выражения, но не захотела ему помочь. Она в этот миг ненавидела себя и почти ненавидела его. Почему он предоставляет ей одной защищать их любовь? Это нечестно. А потом она увидела его глаза, полные обожания и отчаяния.
— Не смотри так. Я только не хочу терять тебя, Джон.
— Ты не можешь потерять меня, пока ты меня любишь.
— О нет, могу.
Джон положил руки ей на плечи.
— Флёр, ты что-то узнала и не говоришь мне.
Вот он, прямой вопрос, которого она боялась! Она посмотрела ему в глаза и ответила:
— Нет, — сожгла корабли. Лишь бы получить его. Он простит ей ложь. И, обвив его шею руками, она его поцеловала в губы. Выиграла! Она почувствовала это по биению его сердца на своей груди, по тому, как закрылись его глаза. — Я хочу обеспечить. Обеспечить, — шептала она. — Обещай.
Джон не отвечал. На лице его лежала тишина предельного смятения. Наконец он сказал:
— Это всё равно что дать им пощёчину. Я должен немного подумать. Правда, Флёр, должен.
Флёр выскользнула из его объятий.
— Ах так! Хорошо.
И внезапно она разразилась слезами разочарования, стыда и чрезмерного напряжения. Последовало пять остро несчастных минут. Раскаянию и нежности Джона не было границ; но он не дал обещания. Она хотела крикнуть: «Отлично! Раз ты недостаточно любишь меня, прощай!» — но не смела. С детства привыкшая к своеволию, она была ошеломлена отпором со стороны такого юного, нежного и преданного существа. Хотела оттолкнуть его прочь от себя, испытать, как подействует на него гнев и холод, — и не смела. Сознание, что она замышляла толкнуть его вслепую на непоправимое, ослабляло искренность обиды, искренность страсти; и даже в свои поцелуи она не смогла вложить столько обольстительности, сколько хотела. Это бурное маленькое столкновение окончилось, ничего не разрешив.
— Не выпьете ли чаю, gnadiges Fraulein?
Оттолкнув от себя Джона, она крикнула:
— Нет, нет, благодарю вас! Я сейчас ухожу.
И, прежде чем он успел её остановить, ушла.
Она шла крадучись, отирая горевшие пятнистым румянцем щеки, испуганная, разгневанная, донельзя несчастная. Так сильно разволновала она Джона и всё-таки ни о чём не договорилась, не добилась от него обещания. Но чем темней, чем ненадёжней казалось будущее, тем упорней «воля к обладанию» впивалась щупальцами в плоть её сердца, как притаившийся клещ.
На Грин-стрит никого не было дома. Уинифрид пошла с Имоджин смотреть пьесу, которую одни находили аллегорической, другие — «очень, понимаете, возбуждающей». Уинифрид и Имоджин соблазнились отзывом «других». Флёр поехала на вокзал. Ветер дышал в окно вагона запахом поздних покосов и кирпичных заводов Вест-Дрэйтона, овевал её неостывшие щёки. Ещё недавно казалось, что так легко сорвать цветы, а теперь они были все в шипах и колючках. Но тем прекрасней и желанней был для её упрямого сердца золотой цветок, вплетённый в венок из терновника.
Прибыв домой, Флёр, как ни была она поглощена своими переживаниями, не могла не почувствовать странности царившей вокруг атмосферы. Мать была мрачна и неприступна; отец удалился в теплицу размышлять о жизни. Оба точно воды в рот набрали. «Это из-за меня? — думала Флёр. — Или из-за Профона?» Матери она сказала:
— Что случилось с папой?
Мать в ответ пожала плечами.
У отца спросила:
— Что случилось с мамой?
— Что случилось? А что с ней может случиться? — ответил Сомс и вонзил в неё острый взгляд.
— Кстати, — уронила Флёр, — мсье Профон отправляется в «маленькое» плаванье на своей яхте, к островам Океании.
Сомс рассматривал лозу, на которой не росло ни единой виноградинки.
— Неудачный виноград, — сказал он. — Ко мне приходил молодой Монт. Он просил меня кое о чём касательно тебя.
— А-а! Как он тебе нравится, папа?
— Он… он продукт времени, как вся нынешняя молодёжь.
— А ты чем был в его возрасте, папа?
Сомс хмуро улыбнулся.
— Мы занимались делом, а не всякой ерундой — аэропланами, автомобилями, ухаживаниями.
— А ты никогда не ухаживал?
Она избегала смотреть на него, но видела его достаточно хорошо. Бледное лицо его залила краска, брови, в которых чернота ещё мешалась с сединою, стянулись в одну черту.
— Для волокитства у меня не было ни времени, ни наклонности.
— Ты, может быть, знал большую страсть?
Сомс пристально посмотрел на неё.
— Да, если хочешь, и ничего хорошего она мне не дала!
Он отошёл, шагая вдоль труб водяного отопления. Флёр молча семенила за ним.
— Расскажи мне об этом, папа!
— Что тебя может интересовать в таких вещах в твоём возрасте?
— Она жива?
Он кивнул головой.
— И замужем?
— Да.
— Мать Джона Форсайта, правда? И она была твоею первой женой?
Флёр сказала это по наитию. Несомненно, причиной его сопротивления был страх, как бы дочь не узнала о той давнишней ране, нанесённой его гордости. Но она сама испугалась своих слов. Этот старый и такой спокойный человек передёрнулся, точно обожжённый хлыстом, и острая нота боли прозвучала в его голосе:
— Кто тебе это сказал? Если твоя тётка, то… Для меня невыносимо, когда об этом говорят.
— Но, дорогой мой, — мягко сказала Флёр. — Ведь это было так давно.
— Давно или недавно, я…
Флёр стояла и гладила его руку.
— Я всегда старался забыть, — вдруг заговорил он. — Я не хочу, чтобы мне напоминали. — И затем, как будто давая волю давнему и тайному раздражению, он добавил: — В наши дни люди этого не понимают. Да, большая страсть. Никто не знает, что это такое.
— А вот я знаю, — сказала Флёр почти шёпотом.
Сомс, стоявший к ней спиной, круто обернулся.
— О чём ты говоришь — ты, ребёнок!
— Я, может быть, унаследовала это, папа.
— Как?
— К её сыну.
Он был бледен как полотно, и Флёр знала, что и сама не лучше. Они стояли, глядя друг другу в глаза, в парной жаре, напоённой рыхлым запахом земли, герани в горшках и вызревающего винограда.
— Это безумие, — уронил наконец Сомс с пересохших губ.
Еле слышно Флёр прошептала:
— Не сердись, папа. Это сильнее меня.
Но она видела, что он и не сердится; только он был потрясён, глубоко потрясён.
— Я думал, что с этим дурачеством давно покончено.
— О нет. Это стало в десять раз сильнее.
Сомс стукнул каблуком по трубе. Это беспомощное движение растрогало девушку, нисколько не боявшуюся отца, нисколько.
— Дорогой, что должно случиться, от того не уйти.