Флёр молчала.
— Независимо от моих личных чувств, — продолжал Сомс более решительно, — есть ещё те двое, и они не пойдут мне навстречу, что бы я им ни говорил. Они… они меня ненавидят, как люди всегда ненавидят тех, кому нанесли обиду.
— Но он? Но Джон?
— Он их плоть и кровь, единственный сын у своей матери. Вероятно, он для неё то же, что ты для меня. Это — мёртвый узел.
— Нет, — воскликнула Флёр, — нет, папа!
Сомс откинулся на спинку стула, бледный и терпеливый, как будто решил ничем не выдавать своего волнения.
— Слушай, — сказал он. — Ты противопоставляешь чувство, которому всего два месяца — два месяца, Флёр! — тридцатипятилетнему чувству. На что ты надеешься? Два месяца — первое увлечение, каких-нибудь пять-шесть встреч, несколько прогулок и бесед, несколько поцелуев — против… против такого, чего ты и вообразить себе не можешь, чего никто не может вообразить, кто сам не прошёл через это. Образумься, Флёр. У тебя просто летнее умопомрачение.
Флёр растерзала жимолость в мелкие летучие клочки.
— Умопомрачение у тех, кто позволяет прошлому портить все. Что нам до прошлого? Ведь это наша жизнь, а не ваша.
Сомс поднёс руку ко лбу, на котором Флёр увидела вдруг блестящие капли пота.
— Чьи вы дети? Чей он сын? Настоящее сцеплено с прошлым, будущее с тем и другим. От этого не уйти. — Флёр никогда до сих пор не слышала, чтобы её отец философствовал. Как ни сильно было её волнение, она смутилась; поставила локти на стол и положила подбородок на ладони.
— Но, папа, обсудим практически. Мы с ним любим друг друга. Денег у нас обоих много, нет никаких существенных препятствий — только чувства. Похороним прошлое, папа!
Он ответил глубоким вздохом.
— К тому же, — ласково сказала Флёр, — ведь ты не можешь нам помешать.
— Может быть, — сказал Сомс, — если бы всё зависело от меня одного, я и не пытался бы вам мешать; я знаю: чтобы сохранить твою привязанность, я многое должен сносить. Но в этом случае не всё зависит от меня. Я хочу, чтобы ты поняла это, пока не поздно. Если ты будешь думать и впредь, что всё должно делаться по-твоему, если поощрять тебя в этом заблуждении, тем тяжелее будет потом для тебя удар, когда ты поймёшь, что это не так.
— Папа! — воскликнула Флёр. — Помоги мне! Ты можешь, я знаю!
Сомс испуганно мотнул головой.
— Я? — сказал он горько. — Я? Ведь все препятствие — так ты, кажется, выразилась? — все препятствие во мне. В твоих жилах течёт моя кровь.
Он встал.
— Всё равно жалеть теперь поздно. Но не настаивай на своей прихоти, будешь потом пенять на себя. Оставь своё безумие, дитя моё, моё единственное дитя!
Флёр припала лбом к его плечу.
Все её чувства были в смятении. Но что пользы показывать это ему? Никакого толку! Она оторвалась от него и убежала в сумерки, без ума от горя и гнева, но не убеждённая. Всё было в ней неотчётливо и смутно, как тени и контуры в саду, за исключением воли к обладанию. Тополь врезался в тёмную синеву неба, задевая белую звезду. Роса смочила туфли и обдавала прохладой обнажённые плечи. Флёр спустилась к реке и остановилась, наблюдая лунную дорожку на тёмной воде. Вдруг запах табака защекотал ей ноздри, и вынырнула белая фигура, как будто сотворённая лучами луны. Это стоял на дне своей лодки Майкл Монт во фланелевом костюме. Флёр услышала тонкое шипение его папиросы, погасшей в воде.
— Флёр, — раздался его голос, — не будьте жестоки к несчастному. Я так давно жду вас!
— Зачем?
— Сойдите в мою лодку.
— И не подумаю.
— Почему?
— Я не русалка.
— Неужели вы лишены всякой романтики? Не будьте слишком современны, Флёр!
Он очутился на тропинке в трех шагах от неё.
— Уходите!
— Флёр, я люблю вас. Флёр!
Флёр коротко рассмеялась.
— Приходите снова, — сказала она, — когда я не получу, того, чего желаю.
— Чего же вы желаете?
— Не скажу.
— Флёр, — сказал Монт, и странно зазвучал его голос, — не издевайтесь надо мной. Даже вивисецируемая собака заслуживает приличного обращения, пока её не зарежут окончательно.
Флёр тряхнула головой, но губы её дрожали.
— А зачем вы меня пугаете? Дайте папиросу. Монт протянул портсигар, поднёс ей спичку и закурил сам.
— Я не хочу молоть чепуху, — сказал он, — но, пожалуйста, вообразите себе всю чепуху, наговорённую всеми влюблёнными от сотворения мира, да ещё приплетите к ней мою собственную чепуху.
— Благодарю вас, вообразила. Спокойной ночи.
Они стояли с минуту в тени акации, глядя друг другу в лицо, и дым от их папирос свивался между ними воздухе.
— В этом заезде Майкл Монт «без места» так?
Флёр резко повернула к дому. У веранды она оглянулась. Майкл Монт махал руками над головой. Было видно, как они бьют его по макушке; потом подают сигналы залитым лунным светом ветвям цветущей акации. До Флёр долетел его голос: «Эх, жизнь наша!» Флёр встрепенулась. Однако она не может ему помочь. Хватит с неё и своей заботы. На веранде она опять внезапно остановилась. Мать сидела одна в гостиной у своего письменного стола. В выражении её лица не приметно было ничего особенного — только крайняя неподвижность. Но в этой неподвижности чувствовалось отчаяние. Флёр взбежала по лестнице и снова остановилась у дверей своей спальни. Слышно было, как в картинной галерее отец шагает взад и вперёд.
«Да, — подумала она, — невесело! О Джон!»
Когда Флёр ушла, Джон уставился на австрийку. Она была худая и смуглая. На её лице застыло сокрушённое выражение женщины, растерявшей одно за другим все маленькие блага, которыми наделила её когда-то жизнь.
— Так не выпьете чаю? — сказала она.
Уловив в её голосе ноту разочарования, Джон пробормотал:
— Право, не хочется. Благодарю вас.
— Чашечку — уже готов. Чашечку чаю и папироску.
Флёр ушла. Ему предстоят долгие часы раскаяния и колебаний. С тяжёлым чувством он улыбнулся и сказал:
— Ну хорошо, благодарю вас.
Она принесла на подносе маленький чайник, две чашечки и серебряный ларчик с папиросами.
— Сахар дать? У мисс Форсайт много сахару: она покупает сахар для меня и для моей подруги. Мисс Форсайт очень добрая леди. Я счастлива, что служу у неё. Вы её брат?
— Да, — сказал Джон, закуривая вторую в своей жизни папиросу.
— Очень молодой брат, — сказала австрийка с робкой смущённой улыбкой, которая напомнила Джону виляющий собачий хвостик.
— Разрешите мне вам налить? — сказал он. — И может быть, вы присядете?
Австрийка покачала головой.
— Ваш отец очень милый старый человек — самый милый старый человек, какого я видела. Мисс Форсайт рассказала мне все о нём. Ему лучше?
Её слова прозвучали для Джона упрёком.
— О да. Мне кажется, он вполне здоров.
— Я буду рада видеть его опять, — сказала австрийка, прижав руку к сердцу, — он имеет очень доброе сердце.
— Да, — сказал Джон. И опять услышал в её словах упрёк.
— Он никогда не делает никому беспокойство и так хорошо улыбается.
— Да, не правда ли?
— Он так странно смотрит иногда на мисс Форсайт. Я ему рассказала всю мою историю; он такой симпатичный. Ваша мать — она тоже милая и добрая?
— Да, очень.
— Он имеет её фотографию на своём туалет. Очень красивая.
Джон проглотил свой чай. Эта женщина с сокрушённым лицом и укоризненными речами — точно заговорщица в пьесе: первый убийца, второй убийца…[63]
— Благодарю вас, — сказал он. — Мне пора идти. Вы… вы не обидитесь, если я оставлю вам кое-что?
Он неуверенной рукой положил на поднос бумажку в десять шиллингов и кинулся к двери. Он услышал, как австрийка ахнула, и поспешил выйти. Времени до поезда было в обрез. Всю дорогу до вокзала он заглядывал в лицо каждому прохожему, как заглядывают влюблённые, надеясь без надежды. В Уординге он отправил вещи багажом с поездом местного сообщения, а сам пустился горной дорогой в Уонсдон, стараясь заглушить ходьбой ноющую боль нерешимости. Быстро шагая, он упивался прелестью зелёных косогоров, время от времени останавливался, чтобы растянуться на траве, подивиться совершенству шиповника, послушать жаворонка. Но это только оттягивало войну между внутренними побуждениями: влечением к Флёр и ненавистью к обману. Подходя к меловой яме над Уонсдоном, он был так же далёк от решения, как и в начале пути. В способности отчётливо видеть обе стороны вопроса заключалась одновременно и сила и слабость Джона. Он вошёл в дом с первым ударом гонга, звавшего обедать. Вещи, его, уже, прибыли. Он наспех принял, ванну и сошёл в столовую, где застал Холли в, одиночестве — Вэл уехал в город и, обещал вернуться последним поездом.
С тех пор как Вэл посоветовал ему расспросить сестру о причине ссоры между обеими семьями, так много случилось нового — сообщение Флёр в Грин-парке, поездка в Робин-Хилл, сегодняшнее свидание, — что, казалось, и спрашивать больше нечего. Джон говорил об Испании, о солнечном ударе, о лошадях Вэла, о здоровье отца. Холли удивила его замечанием, что, по её мнению, отец очень нездоров. Она два раза ездила к нему в Робин-Хилл на воскресенье. У него был страшно усталый вид, временами даже страдающий, но он постоянно уклонялся от разговора о себе.