Франка вдруг перестала плакать и, все еще обнимая шею Марцели, подняла на нее глаза, — они были печальны, полны слез, но в них светилось и какое-то мрачное торжество.
— Больше он меня никогда бить не будет, — сказала она шепотом.
— Почему?
— Уж я такое ему сделала, что не будет…
— А что ж такое ты ему сделала, милуша моя, а?
— Яду подсыпала! — отрывисто, низким голосом бросила Франка.
— Во имя отца и сына! Ошалела ты, Франка, что ли? И как язык повернется сказать такое! — вскрикнула Марцеля.
— Может, и ошалела, — а он уже не будет жить на свете!
Марцеля вся затряслась.
— Господи Иисусе! Франка, не врешь?
Франка ударила себя кулаком в грудь.
— Богом клянусь, правда.
— Спасите, люди! Иисусе, Мария… Святой Иосиф!.. Отче наш, иже еси на небеси… Святой Антоний… Пречистая матерь!.. Во имя отца и сына… — заплетающимся языком бормотала Марцеля, дрожа, крестясь и отступая все дальше. Ее серые глаза под воспаленными веками остекленели от ужаса. — Ах, проклятая, бес тебя подучил! Ой, бедная моя головушка, и зачем я сюда пришла!.. Зачем ты мне сказала!.. Еще и на меня беда свалится… Ну, и мерзавка же ты, — или нет в тебе души человеческой?
От избы Павла донесся крик:
— Ульяна! Ульяна! Пилип! Ульяна!
Голос был громкий и звучал как-то необычно: в нем слышались боль и призыв на помощь. Франка всем телом подалась в ту сторону, откуда он слышался, и стрелой помчалась домой. Прижавшись к боковой стене хаты, она из-за угла смотрела на двор. Павел стоял у дверей лицом к хате Козлюков и все слабее, все тише звал Ульяну и Филиппа. Поблизости, за воротами, играли дети, но они не обратили никакого внимания на этот зов. Наконец Ульяна откликнулась из глубины хлева:
— Чего тебе?
— Иди сюда! — крикнул Павел. — Ради Христа, скорее… Помоги!
Шатаясь и прижимая руки к груди, он вошел обратно в дом. Испуганная его словами и страдальческим голосом, Ульяна выбежала из хлева и стремглав кинулась за ним. Из хаты выглянул Филипп и крикнул вслед жене:
— Ты куда бежишь, Ульяна?
— Иди и ты! Живее! — крикнула она в ответ, скрываясь в хате Павла.
Добрый час там слышались глухие стоны Павла и слезливые причитания женщин, суетившихся вокруг больного. Павел без сапог и сермяги лежал на постели. По временам он стонал и корчился от боли внутри и от подступавшей к горлу тошноты, потом на время утихал и только слабым голосом просил пить. Ему вместо воды давали отвар какой-то травы, который Авдотья готовила в печи, отцеживала и студила. Когда Павлу становилось хуже и он стонал громче, старуха плакала и хваталась за голову, когда же он успокаивался, она начинала тараторить, с азартом размахивая руками:
— Вот что бывает от тоски да горя! Все только от горя! Замучила его, подлая, раньше времени довела беднягу до могилы! Может, бог даст, и отхожу его… Может, травки помогут…
Она выгребала из печи горячую золу и, насыпав ее в мешочки, учила Ульяну, как обкладывать ими Павла. По румяным щекам Ульяны текли слезы, но она старательно выполняла все указания лекарки и только изредка выбегала во двор — взглянуть на детей. Расстроенный Филипп сидел на лавке, не зная, чем помочь. Только когда Авдотья, подбежав к сильно застонавшему Павлу, отчаянно вскрикнула: «Помирает! Ох, кончается! Громницу скорее! Громницу несите, люди!», — Филипп побежал к себе в дом и принес оттуда толстую восковую свечу. Громко плакавшие женщины торопливо зажгли ее и вложили в руки больного. С этой минуты они беспрестанно то гасили, то снова зажигали свечу, то совали ее Павлу в руки, то убирали. Всякий раз, как страдания его усиливались, свечу поспешно зажигали и подавали ему, когда же боли как будто ослабевали, ее отбирали и тушили.
Тем временем в избу, крадучись, вошла Франка и бесшумно, как призрак, проскользнув вдоль стены, села в углу на пол. На нее никто не обращал внимания. Раз только Ульяна, которой нужно было зачерпнуть воды из ведра (так как Авдотья собиралась варить какое-то новое лекарство), нетерпеливо оттолкнула заслонявшую ей ведро Франку. Та забилась еще дальше в угол и опустила голову на руки. Она не поднимала ее даже тогда, когда Павел начинал стонать громко и женщины с плачем метались около него, совали ему в руки свечу. Не шевельнулась она и тогда, когда в комнату вошел Данилко и, вполголоса поговорив о чем-то с братом, вышел, смущенный, пристыженный, опустив глаза. Уже около двух часов продолжалась суматоха в избе Павла, и второй час был страшнее первого. Но прошло еще полчаса — и больной стал успокаиваться. Он стонал реже, его тяжелое тело, распростертое на постели, все меньше корчилось, а лицо, похожее в полумраке на судорожно искаженную синевато-белую маску, уже принимало свой обычный вид.
— Легче тебе? — спросила, нагибаясь к нему, Авдотья.
— Легче, — слабым голосом ответил Павел.
Тут только Ульяна опять вспомнила о детях.
— Пилип! — торопливо сказала она мужу, — сходи-ка погляди, дома ли дети. Да огонь погаси, а то долго ли до беды… Может, там Лукаш проснулся и есть хочет. Если плачет, принеси его сюда.
Филипп встал и вышел. Был уже вечер, прохладный, тихий и звездный. Подойдя к воротам, Филипп увидел за ними нескладную фигуру Марцели, и до ушей его донесся хриплый шепот:
— Иисусе, помилуй нас! Иисусе сладчайший, помилуй нас! Иисусе, прибежище наше, помилуй нас!
Это не было обычное набожное бормотанье нищенки, — сейчас в нем слышались растерянность, ужас, а призыв к богу о помощи звучал искренне и отчаянно. Филипп не обратил на нее никакого внимания, тем более что, когда он подошел ближе, она отошла в сторону. Однако, едва Филипп повернулся к ней спиной и зашагал к своему дому, она торопливо пошла обратно, следом за ним. Так ходила Марцеля уже часа три — то подойдет к хате Павла, то вернется, то на одном месте топчется. Когда старые ноги отказывались служить, она садилась на землю, но скоро вставала и опять шла, возвращалась, топталась на месте… Она горячо молилась и не знала, на что решиться. И сказать о том, что знала, было опасно, и промолчать она боялась. Если скажет, подозрение может пасть и на нее, будет суд, неприятности. Но и промолчать нельзя — суд божий еще страшнее! Притом она жалела Павла, стонавшего так, что во дворе по временам было слышно, и противна ей была эта женщина, которая могла такое сделать, — видно, души у нее нет!
Наконец старуха окликнула Филиппа:
— Пилип, а Пилип!
Филиппу показалось, что он слышит за плечами скрежет пилы. Уже на пороге своей хаты он оглянулся.
— Чего вам?
Из кучи лохмотьев выглянуло морщинистое лицо Марцели, мертвенно-белое в свете звезд, искаженное ужасом.
— Пилип, знаешь… Ведь он… Павлюк, деверь твой… отравлен!
— Что-о? — вскрикнул Филипп.
— Ей-богу! — зашептала старуха. — Только ты, голубчик мой, никому не говори, что это я тебе рассказала… а то еще и на меня беда свалится… Она сама мне сказала, что отравила его… подсыпала ему яду в кушанье… Не говори только никому, что от меня узнал… если бога боишься, не выдавай меня…
У Филиппа сразу словно глаза открылись. Он давно уже ждал, что Франка рано или поздно сделает что-нибудь ужасное. Ну, конечно, Марцеля сказала правду, это ясно, как день! Иначе откуда внезапная болезнь Павла?
Филипп схватился за голову. К ужасу, который он испытывал, примешалось чувство торжества: теперь-то Павел сам увидит, какую опасность навлек и на себя и на них! Молнией мелькнуло у него в голове: «Тюрьма, суд, Сибирь!» Отправят ее в тюрьму, потом сошлют в Сибирь, и они избавятся от нее навсегда!
Оттолкнув Марцелю, Филипп помчался кратчайшей дорогой, через плетни и сад, к избе Павла и ввалился в нее с криком:
— Ну и дела! Знаешь, Павлюк, отравили тебя! Жена тебе яду дала. Слышишь?
Павел слышал. Как подброшенный пружиной, он поднялся, сел, и у него вырвался только один вопросительный звук:
— А?
— Отравила, — повторял Филипп. — Яду в кушанье всыпала!..
Авдотья и Ульяна заломили руки. Авдотья бросилась к больному:
— Ел ты сегодня что-нибудь?
Павел тяжело упал на постель, так же внезапно, как прежде поднялся.
— Ел, — ответил он тихо.
— А что ел?
— Похлебку.
— А где она? — Авдотья заметалась по комнате.
Ульяна, шумно дыша, с выражением ужаса на лице, подняла с пола горшок, в котором торчала ложка.
— Вот он, я его отставила, когда надо было огонь разжигать.
Ее каштановые волосы, видневшиеся из-под платка, от ужаса, казалось, встали дыбом — так она была растрепана. Филипп, тоже взъерошенный, стоял у открытой двери и растерянно смотрел на всех. Из темных сеней выглядывало бледное лицо Данилки — он стоял там вместе с четверкой сбившихся в кучу ребятишек, испуганных криками и необычной суетой в хате.
Авдотья поднесла горшок с похлебкой чуть не к самому лицу Павла: