— Отвяжись! Чего пристала, как смола! Чего тебе от меня надо?
А когда она еще настойчивее стала вешаться ему на шею, он ударил ее кулаком и убежал.
Стерпеть и это было выше ее сил. Как! Значит, такая ее участь, что каждый мужик смеет дубасить ее кулаками? Кто же она, чтобы терпеть такие обиды и унижения? Ну, нет! Она им покажет, узнают они, кто она! Попомнят ее!
Все это она выкрикивала на другое утро после неудачного свидания с Данилкой, расхаживая вдоль плетня и грозя кулаками в сторону соседнего двора. Час был ранний, но Павел ушел на реку еще на рассвете. Филипп и Ульяна стояли у дверей своей избы, не зная, что делать. Их побледневшие лица выражали тревогу. У ворот собралась кучка любопытных, привлеченная криками Франки, и все они, разинув рты, следили за тем, что происходило на дворе у Павла. Была среди них и Авдотья; возвращаясь из ближней деревни от больной, она шла мимо и тоже остановилась у ворот.
— Покажу я вам, хамы, кто я такая! — кричала Франка. — Я вас научу уважать тех, кто выше вас. Я панского рода! Отец мой в канцелярии служил, дедушка свои дома имел, мать на фортепьянах играла. Слышите? Вот кто я такая! Я Ключкевичу напишу. А вы знаете, кто такой Ключкевич? Адвокат и мой брат двоюродный! Все ему напишу!.. Он за мои обиды вас всех в Сибирь загонит. Слышите, всех в Сибирь! Он — пан и на пани женат, он богач, перед ним все паны шапки ломают! Он суды в руках держит и все может! Он мой брат и за меня заступится… всех в Сибирь!.. всех… всех… на каторгу! На вечную каторгу! Духу вашего тут не останется!
Так она кричала, мешая хвастовство и угрозы с бранью и проклятиями, потрясая кулаками. Иногда, притихнув ненадолго, невнятно ворча что-то, ходила по желтой траве вдоль низенького плетня взад и вперед. И в такие минуты она была особенно страшна. В грязной рубахе, только на плечах прикрытой рваным платком, в розовом фартуке и башмаках на босу ногу, с мокрой тряпкой на лбу, она кружила по двору, согнувшись и глухо бормоча что-то себе под нос. Она напоминала дикого зверя, который мечется за прутьями своей клетки, одержимый яростью и жаждой свободы. По временам слышно было, как она говорила:
— Кара божья! Кара божья! Покарал меня господь за то, что я сама себя унизила и с мужиками связалась… Отец с матерью, наверное, в гробах ворочаются, на такое мое бесчестье глядя! Кара божия! Кара божия за то, что я так себя унизила!
Потом, внезапно выпрямившись и подскочив к плетню, грозила кулаком Филиппу и Ульяне и кричала:
— Хату подожгу! Детей передушу! Изрублю паром в щепки! Напишу Ключкевичу и одному пану напишу, чтобы вас за мои обиды под суд, в тюрьму… в Сибирь! Я из благородных, у меня с панами знакомства, я все могу… Хату вам дымом пущу… У меня мать на фортепьянах играла… Я на вас и суд и полицию напущу… Всех вас погублю, мужичье проклятое!..
Когда она стояла так, выпрямившись и подняв над головой руки, сжатые в кулаки, и ее прекрасные волосы черными блестящими змеями сбегали по спине и груди, а большие впалые глаза горели под мокрой повязкой на лбу, ее легко было принять за помешанную. Но смотревшим на нее крестьянам она казалась каким-то сверхъестественным существом, исчадием ада. На всех лицах видны были ошеломление и страх, особенно на лицах Ульяны и Филиппа, к которым непосредственно относились угрозы и проклятия Франки. А вдруг какое-нибудь из этих проклятий сбудется? А что, если она выговорит их не в добрый час? А что, если этот ее Ключкевич и в самом деле такой всесильный человек и может наделать им бед? Притом Козлюки нимало не сомневались, что она сама способна поджечь дом или задушить ребенка. И они стояли, пораженные ужасом, немые, растерянные, а в толпе у ворот слышалось по временам то сдержанное хихиканье, то шепот удивления и ужаса:
— Комедия!
— Ведьма!
— Спятила совсем!
— Ее надо бы в город отвезти и в сумасшедший дом посадить.
— Бога Павлюк не боится — как можно этакую дома держать!
Однако никто и не хотел и не смел подойти к Франке и попробовать ее уговорить или припугнуть. Решилась на это только Авдотья. Она долго качала головой, быстро моргала глазами, испуганно ахала, слушая Франку, потом вдруг торопливо перекрестилась, спрятала руки под передник и, мелкими шажками пройдя во двор Павла, загородила Франке дорогу.
— Франка! — сказала она серьезно и мягко. — Послушай, Франка! Это у тебя от наговора. Испортил тебя кто-то, не иначе. Теперь я знаю, отчего ты такая, и принесу я тебе одну травку… Попьешь ее — сразу все как рукой снимет. Есть у меня такая травка от наговора, и я тебе помогу. Спасу тебя! Только ты сейчас перекрестись, миленькая, разок один перекрестись — и, увидишь, полегчает… Это на тебя кто-то порчу напустил… Перекрестись!
Франка сначала слушала ласковые слова старухи с напряженным любопытством, но вдруг часто-часто задышала и подскочила к Авдотье с кулаками:
— Ты сама ведьма! Ты что меня чарами какими-то стращаешь!
— Я ведьма?! — вскрикнула Авдотья.
Ничто не могло сильнее оскорбить ее. Она была лекаркой, а не ведьмой, она любила делать добро людям, а всякое зло было ей противно, как смертный грех. В первый раз в жизни ее назвали ведьмой! Она даже за голову схватилась и в сильном гневе прокричала:
— Нет, это ты бесовского племени!
— Я благородного отца дочь, а ты черту слуга… Прочь ступай, чего ко мне лезешь… Колдунья, хамка… Вон! Вон!
Женщины сцепились у забора, и два визгливых голоса вопили так, что ничего нельзя было разобрать. Из толпы у ворот выскочил Алексей Микула и побежал на помощь Авдотье. За ним, несколько медленнее, двинулись и другие.
— Связать ее — и в сумасшедший дом! — кричал Алексей.
— Связать!.. Отстегать как следует!.. В хате запереть!.. За Павлюком надо послать! — шумела толпа.
Ульяна, вся дрожа, по-прежнему стояла у своей избы и беспрерывно крестилась, а другой рукой прижимала к себе теснившихся около нее испуганных детей, среди которых был и Октавиан.
Вдруг из-за угла появился Павел. Его уже кто-то разыскал на берегу и рассказал, что происходит. Он шагал быстро, надвинув картуз на глаза, и лицо его было багрово-красное. Авдотья побежала к нему на встречу и, ломая руки, стала громко жаловаться, что Франка назвала ее ведьмой, набросилась на нее и, верно, убила бы, если бы Алексей и другие ее не защитили.
Павел порывистым жестом отстранил куму, затем и двух мужчин, оказавшихся у него на дороге, и, схватив Франку за руку, потащил ее в свою хату. Все это он проделал не переводя духа, без единого слова. Глаз его не было видно под козырьком, щеки пылали. Когда он и Франка скрылись за дверью, зрители стали расходиться, только некоторые еще молча стояли во дворе у Козлюков, словно чего-то ожидая. Из хаты Павла донесся женский вопль и повторился уже не два, не три, а много раз.
Постепенно люди разошлись, а Козлюки даже принялись за обычную работу, и наступила тишина. Только у кладбищенского лесочка, где играла вся четверка ребятишек, звенел веселый смех, да по временам тявкал Куцый, гревшийся на бледном сентябрьском солнце.
Это бледное осеннее солнце освещало и хату Павла, тихую, как могила, запертую снаружи, с завешенным рогожей окном, подпертым жердью.
В темной горнице Франка топила печь. За несколько минут перед тем Павел, уходя, сказал ей сурово, таким голосом, словно ему это стоило больших усилий;
— Затопи печь и свари что-нибудь. Чтобы было готово, когда вернусь с реки. Не сваришь — опять изобью!
Очутившись в темноте, Франка только несколько минут сидела на полу, съежившись в каком-то оцепенении. Потом вскочила и стала быстро, торопливо разводить огонь. Трясущимися руками бросала она в печь поленья и сухие щепки и говорила про себя отрывистым, хриплым, свистящим шепотом:
— Сварю я тебе кушанье, увидишь, какое вкусное! Я тебя отблагодарю как следует! Покажу вам всем… Будешь доволен сегодня моей стряпней… Хорошо тебе будет, когда поешь! Погоди у меня! На этом свете уже не будешь больше молотить своими мужицкими кулаками таких, как я!
Казалось бы, после всего, что произошло, она должна была чувствовать сильное утомление и слабость. Нисколько! С удивительной живостью и проворством она суетилась, разжигая огонь, наливая воду в горшок, отсыпая крупу из мешка. Быстро достала из шкафа нож, начистила картошки и бросила ее в кипяток, потом вышла с горящей щепкой в сени и принесла оттуда горшок с молоком. Какие-то тайные мысли и чувства придавали силу ее рукам, гибкость телу, быстроту движениям. Наблюдая за ней, можно было подумать, что она старается сделать как можно вкуснее еду, которую готовила. Бросая в горшок соль, крупу, картофель, вливая туда молоко, она все время тем же свистящим шепотом твердила:
— Вот теперь наешься!.. Накормлю тебя досыта… Так накормлю, что никогда больше есть не захочешь… И бить меня больше не станешь, нет!.. Будешь мне благодарен! В свой смертный час узнаешь, что значит поднимать руку на такую, как я!