Гейст тряхнул головой, словно для того, чтобы прогнать свои мысли; потом прибавил громче и более легким тоном:
— Не меньше этого. Но не думайте, что я не умею ценить того, что имею. Конечно, нет! Я потому-то и не могу считать обладание достаточно полным, что ценю его так высоко. Я неблагоразумен, я знаю. Вы больше ничего не сможете держать про себя… в будущем…
— Да, это верно, — прошептала она, отвечая на его пожатие, — хотела бы только дать вам что-нибудь большее или лучшее, дать вам все, чего вы только можете желать.
Он был тронут искренностью этих простых слов.
— Я скажу вам, что вы можете сделать… скажите мне, бежали бы вы со мной, как вы это сделали, если бы знали, о ком говорил этот идиот-трактирщик? Убийца… всего только!
— Но я вас в то время совсем не знала! — вскричала она. — И я была не так глупа, чтобы не понять того, что он говорил. Ото не было убийство! Я этому никогда не верила.
— Что могло заставить его выдумать такую гадость? — воскликнул Гейст. — Он имеет вид глупого животного. И он действительно глуп. Как он ухитрился придумать эту маленькую историйку? Разве у меня наружность преступника? Разве на моем пице можно прочитать злостный эгоизм? Или же это настолько свойственное человечеству преступление, что его можно приписывать первому встречному?
— Это не было убийство! — горячо настаивала она.
— Я знаю. Я понимаю. Это было хуже. Что же касается того, чтобы убить человека, — а по сравнению с этим, это было бы приличным поступком — ну так… этого я никогда не делал.
— Почему бы вы могли это сделать? — спросила она испуганным голосом.
— Мое дорогое дитя, вы не знаете, какого рода жизнь я вел в неизведанных странах, в диких местностях; трудно дать вам об jtom понятие. Есть люди, которые никогда не находились в таких затруднительных положениях, как я, и которые вынуждены были… проливать кровь, как говорится. Самые дикие страны заключают в себе добычу, прельщающую некоторых людей, но у меня не было никакой цели, никаких планов… Не было даже такой стойкости ума, которая сделала бы меня слишком упрямым. Я только «перемещался», тогда как другие, быть может, куда-нибудь «направлялись». Полное безразличие в отношении путей и целей делают человека некоторым образом более добродушным. Я не могу по совести сказать, что никогда не дорожил, не скажу жизнью — я всегда презирал то, что так называется, — а своей собственной жизнью. Я не знаю, это ли называется храбростью, но я в этом сильно сомневаюсь.
— Вы не храбры? Вы? — возразила она.
— Право, не знаю. Не тою храбростью, которая всегда держит оружие в руках; потому что я никогда не хотел употреблять никакого оружия в столкновениях, в которых иногда оказываешься замешанным самым невинным образом. Разногласия, толкающие людей на убийство, как и все их действия, самые жалкие, самые презренные мелочи… Нет, я ни разу не убил человека, ни разу не любил женщины… даже в мечтах, даже во сне…
Он поднес руку молодой женщины к своим губам и поцеловал; она немного приблизилась к нему. Он удержал ее руку в своей.
— Убийство… любовь… самые сильные завоевания жизни над человеком. Я не испытал ни того, ни другого. Простите же мне все, что может казаться вам неуклюжим в моем поведении, невыразительным в моих словах, неловким в моих молчаниях.
Он волновался с некоторым стеснением, немного разочарованный манерой своей подруги. Тем не менее он не был ею недоволен и чувствовал, что в эту минуту глубокого спокойствия, держа ее руку в своей руке, он достиг более полного общения с нею, чем когда бы то ни было. Все же у него еще оставалось ощущение чего-то неполного, незаконченного между ними, чего, казалось, ничто не сможет никогда победить — роковое несовершенство, которое все дары природы превращает в миражи и западни.
Вдруг он с гневом стиснул ее руку. Ровность его характера, его шутливость, рожденные из презрения и доброты, рушились с потерею его горькой свободы.
— Вы говорите, не убийство! Я думаю. Но когда вы только что заставили меня рассказывать, когда я произнес это имя, когда вы поняли, что эти ужасы были сказаны обо мне, вы выказали странное волнение. Я ею хорошо видел.
— Я была несколько поражена, — сказала она.
— Низостью моего поведения? — спросил он.
— Я не позволила бы себе судить вас в чем бы то ни было.
— Правда?
— Это было бы то же самое, как если бы я осмелилась судить все существующее.
Свободной рукой она сделала жест, одним движением обнимавший небо и землю.
Наступило молчание, которое прервал наконец Гейст:
— Я! Я причинил смертельное зло моему бедному Моррисону! — вскричал он. — Я, который не решался оскорбить его чувства! Я, который уважал их до безумия! Да, до этого безумия, разрозненные развалины которого вы видите вокруг бухты Черного Алмаза. Что я мог сделать? Он упорствовал в своем желании видеть во мне своего спасителя; у него на языке постоянно была вечная признательность, так что его благодарность заставляла меня сгорать со стыда. Что я мог сделать? Он хотел расплатиться со мной этим проклятым углем, и мне пришлось принимать участие в его игре, как мы принимаем участие в играх ребенка в детской. Я бы не подумал огорчить его, как не подумал бы огорчить ребенка. Зачем говорить обо всем этом? Разумеется, люди не могли понять истинной сущности наших отношений. Но к чему им было вмешиваться? Убить моего старика Моррисона! Да было бы менее преступно, менее низко — я не говорю о том, что это было бы менее трудно — убить человека, чем обмануть его таким образом. Вы понимаете?
Она несколько раз с уверенностью кивнула головой. Глаза Гейста искали ее лица, готовые наполниться нежностью.
— Но я не сделал ему ничего дурного, — сказал он. — К чему же тогда ваше волнение? Вы сознаетесь только, что не позволили бы себе судить меня.
Она обратила на него свой серый, затуманенный, неопределенный взгляд, в котором нельзя было прочесть ничего, кроме удивления.
— Я сказала, что не могла, — прошептала она.
Шутливость тона плохо скрывала раздражение Гейста.
— Какая же сила кроется в плохо расслышанных словах — потому что вы не слушали с особым вниманием, не так ли? Что но были за слова? Какое усилие извращенного воображения вызвало их на лживом языке этого идиота? Если вы постараетесь их припомнить, быть может, они убедят и меня?
— Я не слушала, — возразила она. — Какое мне было дело до того, что он рассказывал неизвестно о ком? Он говорил, что никогда не бывало более нежных друзей, чем вы оба, а потом, когда вы высосали все, что хотели, и когда он вам надоел, вы отправили его умирать на родину.
Негодование и другое, более смутное чувство звучали в ее чистом, чарующем голосе. Она внезапно замолчала и опустила свои длинные, черные ресницы с усталой подавленностью и смертельной тоской.
— В сущности говоря, почему вам не могло надоесть это… общество или какое-либо другое? Вы ни на кого не похожи… и эта мысль сразу сделала меня несчастной; но, право, я никогда не думала о вас плохо. Я…
Резким движением Гейст отбросил руку, которую держал, и оставил Лену. Он снова потерял самообладание. Он стал бы кричать, если бы это было в его характере.
— Нет, эта планета была, должно быть, создана, чтобы снабжать клеветою всю Вселенную! Я противен самому себе, словно провалился в зловонную яму. Фу!.. А вы… все, что вы находите сказать, это, что вы не хотите меня судить, что вы…
Она подняла голову, хотя Гейст и не повернулся к ней.
— Я не верю ничему дурному о вас, — повторила она. — Я бы не могла…
Он сделал движение, словно говорившее: «Довольно!»
В его душе и в его теле происходила нервная реакция нежности. Внезапно он почувствовал к ней ненависть. Но только на мгновение. Он вспомнил, что она красива и — что еще важнее, — что в интимной жизни она обладает особой привлекательностью. Она обладала секретом личности, которая вас волнует… потом ускользает от вас.
Он поднялся одним прыжком и принялся ходить взад и вперед. Скоро его скрытая ярость рушилась, как развалившееся здание, оставив в нем пустоту, тоску и раскаяние. Он упрекал в душе не молодую женщину, а саму жизнь, эту ловушку, в которую он чувствовал себя пойманным, самую банальную из всех существующих, этот заговор из заговоров, который он ясно угадывал, не находя в то же время ни малейшего утешения в ясности своего ума.
Он повернул кругом, воротился к молодой женщине и опу стился рядом с нею на землю. Прежде чем она успела сделать движение или хотя бы повернуть к нему голову, он обнял ее и поцеловал в губы. Он почувствовал горечь скатившейся на них слезы. Он еще никогда не видел ее плачущей. Это было новым призывом к его нежности, новым очарованием. Молодая жен щина посмотрела вокруг, отодвинулась и отвернула лицо. Она сделала рукою повелительный жест, чтобы освободиться, но Гейст не послушался его.