Она опять направилась к хозяину.
— Это правда? — спросил его унтер-офицер.
— Конечно, правда! Немецкая женщина не лжет! — процитировала Элен одно из идиотских изречений нацистского режима.
— А вы кто? — спросил меня унтер-офицер.
— Шофер, — ответил я, указывая на свою спецовку.
— Ну, пошевеливайся! — крикнул унтер-офицер хозяину.
Этот тип за стойкой перестал гримасничать.
— Нам, кажется, придется закрыть вашу лавочку, — сказал унтер-офицер.
Элен с великим удовольствием перевела это, прибавив еще несколько раз по-французски «скот» и «иностранное дерьмо». Последнее мне особенно понравилось. Обозвать француза в его собственной стране дерьмовым иностранцем! Весь смак этих выражений мог оценить, конечно, лишь тот, кому приходилось это слышать самому.
— Анри! — пролаял хозяин. — Где ты оставлял вещи? Я ничего не знаю, — заявил он унтер-офицеру. — Виноват этот парень.
— Он лжет, — перевела Элен. — Он все спихивает теперь на эту обезьяну. Подайте-ка вещи, — сказала она хозяину. — Немедленно! Или мы позовем гестапо!
Хозяин пнул Анри. Тот уполз.
— Простите, пожалуйста, — сказал хозяин унтер-офицеру. — Явное недоразумение. Разрешите стаканчик?
— Коньяка, — сказала Элен. — Самого лучшего.
Хозяин наполнил стакан. Элен злобно взглянула на него. Он тут же подал еще два стакана.
— Вы храбрая женщина, — заметил унтер-офицер.
— Немецкая женщина не боится ничего, — выдала Элен еще одно нацистское изречение и отложила в сторону горлышко бутылки «Перно».
— Какая у вас машина? — спросил меня унтер-офицер.
Я твердо взглянул в его серые бараньи глаза:
— Конечно, мерседес, машина, которую любит фюрер!
Он кивнул:
— А здесь довольно хорошо, правда? Конечно, не так, как дома, но все же неплохо. Как вы думаете?
— Да, да, неплохо! Хотя, ясно, не так, как дома.
Мы выпили. Коньяк был великолепный. Анри вернулся с нашими вещами и положил их на стул. Я проверил рюкзак. Все было на месте.
— Порядок, — сказал я унтер-офицеру.
— Виноват только он, — заявил хозяин. — Ты уволен, Анри! Убирайся вон!
— Спасибо, унтер-офицер, — сказала Элен. — Вы настоящий немец и кавалер.
Он отдал честь. Ему было не больше двадцати пяти лет.
— Теперь только нужно рассчитаться, за «Дюбонне» и бутылку «Перно», которые были разбиты, — сказал хозяин, приободрившись.
Элен перевела его слова и добавила:
— Нет, любезный. Это была самозащита.
Унтер-офицер взял со стойки ближайшую бутылку.
— Разрешите, — сказал он галантно. — В конце концов, не зря же мы победители!
— Мадам не пьет «Куантро», — сказал я. — Преподнесите лучше коньяк, унтер-офицер, даже если бутылка уже откупорена.
Он вручил Элен начатую бутылку коньяка. Я сунул ее в рюкзак. У двери мы с ним попрощались. Я боялся, что солдат пожелает проводить нас до нашей машины, но Элен прекрасно избавилась от него.
— Ничего подобного у нас случиться бы не могло, — с гордостью заявил бравый служака, расставаясь с нами. — У нас господствует порядок.
Я посмотрел ему вслед. «Порядок, — сказал я про себя. — С пытками, выстрелами в затылок, массовыми убийствами! Уж лучше иметь дело со ста тысячами мелких мошенников, как этот хозяин!»
— Ну, как ты себя чувствуешь? — спросила Элен.
— Ничего. Я не знал, что ты умеешь так ругаться.
Она засмеялась:
— Я выучилась этому в лагере. Как это облегчает! Целый год заточения словно спал с моих плеч! Однако где ты научился драться разбитой бутылкой и одним ударом превращать людей в евнухов?
— В борьбе за право человека, — ответил я.
— Мы живем в эпоху парадоксов. Ради сохранения мира вынуждены вести войну.
Это почти так и было. Человека заставляли лгать и обманывать, чтобы защитить себя и сохранить жизнь.
В ближайшие недели мне пришлось заняться еще и другим. Я крал у крестьян фрукты с деревьев и молоко из подвалов. То было счастливое время: опасное, жалкое, иногда безрадостное, часто смешное. Но в нем никогда не было горечи. Я только что рассказал вам случай с хозяином кабачка. Вскоре мы пережили еще несколько таких историй. Наверно, они вам тоже знакомы?
Я кивнул:
— Их можно рассматривать и с комической стороны.
— Я научился этому, — подтвердил Шварц. — Благодаря Элен. Она была человеком, в котором совершенно не откладывалось прошлое. То, что я ощущал лишь изредка, превращалось в ней в сверкающую явь. Прошлое каждый день обламывалось в ней напрочь, как лед под всадником на озере. Зато все стремилось в настоящее. То, что у других растягивается на всю жизнь, сгущалось у нее в одно мгновение. Но это не была слепая напряженность. В ней все было свободно и расковано. Она была шаловлива, как юный Моцарт, и неумолима, как смерть.
Понятия морали и ответственности в их застывшем виде больше не существовали. Вступали в действие какие-то высшие, почти эфирные законы. У нее уже не было времени для чего-нибудь другого. Она взлетала, как фейерверк, сгорая вся, без капельки пепла. Ей не нужно было спасение, но я тогда этого еще не знал. Она знала, что ее не спасти. Однако я на этом настаивал, и она молча согласилась. И я, дурак, влек ее за собой по крестному пути, через все двенадцать этапов, от Бордо в Байонну, потом в Марсель, а из Марселя сюда, в Лиссабон.
Когда мы вернулись к нашему замку, он уже был занят. Мы увидели мундиры, пару офицеров и солдат, которые тащили деревянные козлы.
Офицеры горделиво расхаживали вокруг в летных бриджах, высоких блестящих сапогах, как надменные павлины.
Мы наблюдали за ними из парка, спрятавшись за буковым деревом и за мраморной статуей богини. Был мягкий, будто из шелка сотканный вечер.
— Что же у нас еще осталось? — спросил я.
— Яблоки на деревьях, воздух, золотой октябрь и наши мечты, — ответила Элен.
— Это мы оставляем повсюду, — согласился я, — как летающая осенняя паутина.
На террасе офицер громко пролаял какую-то команду.
— Голос двадцатого столетия, — сказала Элен. — Уйдем отсюда. Где мы будем спать этой ночью?
— Где-нибудь в сене, — ответил я.
— Может быть, даже в кровати. И во всяком случае — вместе.
— Вспоминается ли вам площадь перед консульством в Байонне? — спросил Шварц. — Колонна беженцев по четыре человека в ряд, которые затем разбегаются и в панике блокируют вход, отчаянно кричат, плачут, дерутся из-за места?
— Да, — сказал я. — Я еще помню, что там были разрешения для стояния, которые давали человеку право находиться вблизи от консульства. Но ничего не помогало, толпа теснилась у входа; когда открывались окна, стоны и жалобы превращались в оглушительные крики и вопли. Паспорта выбрасывались в окно. О, этот лес протянутых рук!
Более миловидная из двух женщин, которые еще оставались в кабачке, подошла к нам и зевнула:
— Смешно! — сказала она. — Вы все говорите и говорите. Нам, впрочем, пора спать. Если хотите еще где-нибудь посидеть, поищите в городе другой кабачок — они снова открыты.
Она распахнула дверь. Там уже было ясное утро в полном шуме и гаме. Сияло солнце. Она опять притворила дверь. Я взглянул на часы.
— Пароход отплывает не сегодня в полдень, — заявил вдруг Шварц, — а только завтра вечером.
Я ему не поверил. Он заметил это.
— Пойдемте, — сказал он.
Дневной шум снаружи, после тишины кабачка, показался сначала почти невыносимым. Шварц остановился.
— А тут по-прежнему бегут, кричат, — сказал он, уставившись на толпу детей, которые тащили в корзинах рыбу. — Все так же, вперед и вперед, словно никто не умирал!
Мы пошли вниз, к гавани. По реке ходили волны. Дул сильный холодный ветер. Солнечный свет был резким и каким-то стеклянным, тепла в нем не чувствовалось. Хлопали паруса. Здесь каждый по горло был занят утром, работой, самим собой. Мы скользили сквозь эту деловую сутолоку, как пара увядших листьев.
— Вы все еще мне не верите, что корабль отправляется только завтра? — спросил Шварц. В безжалостном, ярком свете он выглядел очень усталым и осунувшимся.
— Я не могу верить, — ответил я. — Раньше вы мне говорили, что он отправится сегодня. Давайте спросим. Это для меня слишком важно.
— Так же важно было это и для меня. А потом вдруг сразу потеряло всякое значение.
Я ничего не ответил. Мы пошли дальше. Меня вдруг охватило бешеное нетерпение. Безостановочная, трепещущая жизнь звала вперед. Ночь миновала. К чему теперь это заклинание теней?
Мы остановились перед какой-то конторой. Вход и стены были увешаны рекламными проспектами. В витрине красовалось объявление, которое гласило, что отплытие парохода откладывается на один день.
— Я скоро закончу, — сказал Шварц.
Я выиграл еще один день. Несмотря на объявление, я попробовал открыть дверь. Она была еще заперта. Человек десять со стороны наблюдали за мной, С разных сторон они шагнули раз, другой в мою сторону, когда я нажал ручку двери. Это были эмигранты. Когда они увидели, что дверь еще заперта, они отвернулись и снова принялись изучать витрины.