Тетка Люба подавала заранее черепок под окурки.
— Как хотите, гости дорогие, карасина последки… на донышке, — извещала она не больно приветно.
— Ничего, мы скоро… А то и в потемках посидим, потолкуем. Нам привычно, — успокаивал Крайнов.
Мать клала свою ношу на ближнюю от порога лавку и собиралась уходить.
Неужели она это сделает, как всегда? Опять потребует, чтобы освободили ее от непонятной обязанности хранить торбу дома?
— Останься, Пелагея Ивановна, — говорил просительно-ласково запорожец, решительно дергая вислые усы. — Ты у нас за Николая Александровича, секретарем… Память ему вечная.
И собравшиеся депутаты, став печальными, какими-то неловкими, просили о том же.
Побледнев, мать отвечала горько-сердито:
— Навыдумываете… Писать совсем не умею. Какой я секлетарь, ничего не понимаю…
«Господи, да она и отказывается, как батя, когда его выбирали! Сейчас Терентий Аитоныч обязательно вспомнит, как дядя Родя, о подсобляльщиках революции, о помощниках секретаря…»
Прошлое, самое дорогое, возвращалось, становясь настоящим, еще более дорогим и необходимым.
— А ребята на что? — спрашивал Крайнов. — Верно, молодцы?
И мать на этот раз осталась-таки, присела за белый праведный стол с краешку и долго не поднимала глаз.
Но жарко-жарко горели ее худые, темные щеки и таяли, почти не замечались в волосах, выбившихся из-под шалюшки, снежинки-серебринки, хотя их было там порядочно.
Нет, не одна Минодора молодая и красивая. Шурка глотал внезапные слезы и радовался. Ах, как бы мамке немножко Минодориного вдовьего счастья! Она бы зацвела, как цветут погожей осенью второй раз яблони…
Яшка-друг шептал на ухо Шурке про другое счастье, ихнее, оно уже расцветало вторично осенним легким одуванчиком:
— По очереди, как раньше… Ты первый… Эге?
Митрий Сидоров, заломив набекрень солдатскую, с дырой вместо кокарды, выгоревшую фуражку, заранее трясясь, прыская хохотком и жмуря от удовольствия телячьи белесые ресницы, забавлял, как всегда, народ россказнями.
— В Рыбну недавно баржа с хлебом пришла с низовья. Бабы-беженки разгружали: пятипудовый мешок на горб и бегом по доскам на берег. Доски-то аж гнутся под ногами, бабы сами гнутся, как доски, едрено-зелено. А работа кипит — зерно секундой на мельницу, питерским голодающим мастеровым паек, сухари в окопы, солдатам… Только вдруг слушок: мешки заместо мельницы очутились на товарной станции, городской голова толстопузый Девяткин приказал грузить в вагоны — и в Германию.
— Чепуха какая!
— Тебе, ученому, — чепуховина, неграмотным грузчицам — великая русская обида… Ранним утром, следовательно, митинг на барже. И айда всем митингом на квартиру головы. Стащили Девяткина с кровати и в одних подштанниках повели оравой, едрена-зелено, по городу, в милицию… Зачем мне врать? — правдуха! Начальничек милиции только и спас городскую власть: пообещал засадить Девяткина в тюрьму, вагоны с хлебом отправить по петроградскому адресу. А как разошлись, успокоились беженки, вырядил Девяткина в милицейские штаны и отправил домой через заднюю дверь.
— Новостушка твоя, Митрий, с бородой, — говорил Пашкин всезнающий родитель. — Весной приключилось такое, по несознательности. Я слыхал, и начальника милиции арестовали бабы и прежнего городского голову Расторгуева. К чему? Настрогали рубанком стружек — не оберешься… Суд был. Оправдали… Про вагоны немцам, конечно, вранье. Жаловались суду — голодуха, Расторгуев и Девяткин пилят, сверлят только для себя.
— У нас, в уезде, лучше? — горячо спрашивала Минодора, оглядываясь на Янека, точно разговаривая с ним одним. — Лабазник, как его?., еще весной в комиссарах ходил, сейчас-отка получает паек. В амбаре, под замком гноит хлебушко, а сам, бесстыжая харя, у голодных людей отнимает последнюю горбушку.
Апраксеин Федор хоть и не депутат, а за столом. Он придвигал поближе к себе черепок, тушил цигарку и свертывал новую, потолще. Пугает:
— Думай, Совет, о заглавном. Кумекай, как бы нам заодно с Таськой-дурой не попасть на каторгу.
— Не обязательно, — усмехается Терентий Крайнов и становится ужасно похожим на Большака дядю Родю: та же спокойная, любимая ребятами неодолимая сила разлита по железному, с запорожскими усами лицу питерщика-мастерового, по его крутым плечам; сила стучится и в жилистой шее, ей тесно в косом вороте неизменно шафранной праздничной рубахи. Ворот, как всегда, расстегнут, свисает треугольником, и сила льется через край ластика безудержно. — Про имение «Нажерово» не забыли? В Ростовском уезде, близехонько от нас. Отобрал солдат Чехонин с мужиками и в руках держит. Ничего, не трогают, на каторгу не отправляют. Авось и нас бог милует.
— Бог-то бог, да и сам не будь плох, — вздыхает Егор Михайлович, растирая льняной, с подпалиной, подбородок. — Ломи вторую революцию, пролетарскую! Без рабочих не обойтись, я погляжу.
— Некому ее ломить, революцию. Ленина-то, чу, германцы на подводной лодке к себе увезли.
— Ляпнул!.. Дуй те горой!
— Да не я, другие бают. Из газет вычитали, — сконфуженно оправдывается хохловский депутат. — Ну, буржуйская газета, а все-таки…
Его не слушают, надоело. Лишь Матвей Сибиряк, заглянувший на огонек (он все числится на полевых работах, как приказал ему свойский его командир), только фронтовик Матвей, не утерпев, замечает с досадой хохловскому депутату:
— Ты «Правду» читай, «Правду»! Не зря мы ей «Георгии» свои пожертвовали.
— Но? Зачем?
— А затем, товарищ-друг, чтобы было на какие деньжата печатать газету. «Георгии»-то золотые, серебряные…
Так вот куда девался крестик Андрейкиного отца! Висел, висел на груди, красовался с оранжево-черной полосатой ленточкой, а теперь стал газетиной большевиков: читай, рот для глупостей не разевай.
Яшка и Шурка долго не могут успокоиться. Экий мысливый, победная голова, дяденька Матвей Сибиряк!
Ровным, большим светом, на весь вывернутый фитиль горит высоко под матицей лампа с жестяным абажуром. Зря скупилась тетка Люба, керосина в лампе и не убывает, видно по стеклянному донышку. Поэтому депутаты не торопятся, обсуждают, как быть с усадебными коровами. Тасе, слышно, управляться стало трудненько, телок на племя пустила, корма хоть и достаточно — накосили клевера всей округой, а рук не хватает. Митрий Сидоров, перестав балаганить, предлагает раздать до весны часть стельных коров нуждающимся, сенца подбросить, если своего маловато или вовсе нет, и получится по совести, что надо, едрено-зелено. Молока будет детишкам досыта, а как появятся телята, пожертвовать хозяйкам за уход: расти, Барабаниха, собственную коровенку!
Так и решают. Шурка под придирчивым наблюдением Петуха и соскочившего с голбца Кольки Сморчка, не торопясь, без ошибок, записывает постановление Совета в протокол, в школьную, в одну линейку, тетрадь.
— Может, обойдешь бескоровных, спросишь, кто желает взять? — осторожно и вместе с тем значительно говорит председательствующий Терентий Шуркиной матери.
Она, молчавшая все заседание, вспыхнув, долго перевязывает сбившуюся шалюшку. Руки не слушаются, и ша-люшка не слушается.
— Обойду… спрошу, — трудно, тихо отвечает мамка.
Шурка срывается со скамьи, выскакивает на улицу по своим делам. Признаться по правде, дел у него никаких нет. Он сам не знает, для чего выбежал на холод. Высокая снежная луна таинственно и. пронзительнобезмолвно глядит на него во все глаза-крапины. Она все видит и понимает, но никому ничего не скажет. Спасибо, глазастая, свети себе на здоровье, подмораживай грязь, ледени отрадно Шуркино мокрое лицо.
Когда он возвращается, Терентий, встав за столом ближе к висячей лампе, читает вслух свежие газеты, растолковывает чужие и свои новости. И по газетам и по новостям Крайнова получалось, что везде все трещит по швам — в городах, деревнях, по всей России — и никак не может треснуть напрочь и развалиться.
В Ярославле остановилась Карзинкинская мануфактура — хлебный паек урезали до полуфунта. А на складах мукомола, не то табачника Вахрамеева при обыске найдено рабочими 21 тысяча пудов соли, 145 мешков разной крупы, 44 мешка гороха, 32 пуда пшеничных сухарей… В Рыбинске бастуют все металлисты. На автомобильном заводе Лебедева, в том же Ярославле, мастеровые прогнали директора Карпова. А рядышком, у Щетинина, совет старост уволил заправлялу инженера Наугольного «как закостенелого буржуя». Не худо?.. Стой, слушай дальше. В Пошехонье, в усадьбе Черносвитова, что был, помните, губернским комиссаром Временного правительства, мужики-миляги захватили сто девяносто пудов ржи и сто пудов овса. Мало? Погоди, не обмолочено… А как явился хозяин из города с требованием вернуть, пригрозили, что и еще возьмут, подчистую, до зернышка, и скот Сдадут заместо деревенского на поставку в армию — беги скорей к черту на кулички и не возвращайся!.. Везде открыто рубят лес, нет на них Евсея Борисыча, чтобы унялись, пожалели, подряд не пилили. Ихние пастухи другим были заняты — травили барские озими… Ну, сами видели частенько зарева по ночам: горели осенью копны хлеба в барских полях, скирды по господским гумнам. Кажется, одни наши курильщики спички берегли, не вынимали. Да и как чиркнешь ее, спичку, вроде не чужое, свое уж добро… Чего ждут солдаты? Мира ждут, Советской власти ждут. Да скоро и им надоест ждать… Вот, слушайте резолюцию, написано не больно складно, а очень ладно: «Хотя мы, солдаты 209 запасного полка, принадлежим не все к одной партии, но большей частью придерживаемся партии большевиков, благодаря их программе, которая для нас, солдат, более других партий полезна, и поэтому мы все поддерживаем большевиков и следуем по их программе…» Да что тянуть! Нате-ка: губернский Совет рабочих и солдатских депутитов недавно прямо решил требовать землю крестьянам, установления рабочего контроля над производством и немедленной передачи власти Советам…