Пахло солдатским табаком. И этот забытый махорочный живой дух больно сдавил Шурке грудь и долго не отпускал, не давал вздохнуть.
Яшка, обронив на пол школьную сумку, счастливо вереща, кукарекая, бросился к отцу. А Шурка не смог сразу подойти, да и незачем было. Как ему хотелось услышать ржавый скрип жестяной памятной масленки-табакерки! Но этого никогда уже не будет, он понимал, а душа не соглашалась, гнала вон из избы.
Мать неловко тронула его за рукав, шепнула:
— Поздоровайся… бессовестный!
Он застенчиво, приневоливая себя, двинулся к столу Но дядя Родя сам пошел навстречу и по-взрослому пожал Шурке руку.
— Вот, брат, какие дела, Александр, — сказал он печально. — Держись солдатом.
И Шурка держался. Плакать ему было стыдно. Петух ухаживал за ним, когда они после обеда делали уроки. Подарил новехонькое перо и нетронутую промокашку. Предложил списать решенную им задачку на проценты, чтобы поскорей кончить с уроками. Все это раздражало почему-то Шурку.
Но тут к ним заглянул Устин Павлыч Быков, шумно поздравил дядю Родю с приездом и Советской властью. Нельзя было сердито смотреть, как ластится к дяде Роде растревоженный Олегов отец и все беспокоится за новую власть, как бы ее не прогнали. Керенский, подлец, слышно, убежал на фронт, не успели арестовать, собрал казаков и идет на Петроград. «С голыми рученьками супротив казаков что сделаешь? Ох, дорогунчик, голубок, Родион Семеныч, каков грех, такова и расплата… Али минует? Ведь и баба опосля родов десять ден в гробу стоит… Постоим? Устоим?» Дядя Родя односложно, скучно успокаивал лавочника и заметно обрадовался, когда тот ушел. Й вдруг заявились к ним Терентий Крайнов и Григорий Евгеньевич, и от таких приятных-расприятных неожиданностей нельзя было не развеселиться. Не часто светит у них в избе Шуркино незакатное солнышко. И запорожец — гость редкий, что говорить. Вот оно, началось Заглавное времечко, жизнь с красной строки!
Влюбленно-восторженными глазами неотрывно смотрел Шурка на своего учителя, как Григорий Евгеньевич, стеснительно покашливая, раздевается, отказывается сесть за стол в почетный угол, пристраивается на лавке с краю, как экономно берет из протянутого кисета щепоточку махорки кончиками трех осторожных пальцев, долго, неумело вертит и клеит крючок и, спохватясь, уходит покурить в сени. А Терентий, наглаживая довольно усы, без приглашения оказывается под образами, будто дома, и торопит дядю Родю, чтобы тот самолично и немедленно подтвердил все газетные большевистские известия.
Давно горит на столе драгоценная мамкина жестяная пятилинейка. Поставлен на кухне, греется самовар. Припасены на салфетке, как в праздник, чашки и вилки, нарезан занятый у сестрицы Аннушки заварной каравай. В блюде соленые огурцы и кислая капуста. Вынута из печи сковорода с картошкой. Мать торопила гостей за стол — самовар скоро закипит, остынет картошка. И жалела, что негде достать, как раньше, по такому случаю бутылочку. Добыт дядей Родей из вещевого, выгоревшего добела солдатского мешка и наколот мелко-мелко сбереженный сахар, и заварка чая лежит в газетном кулечке. Ванятка с Тонюшкой на печи не спускают, конечно, глазишек с сахарницы и получают, баловни, любимцы, прежде срока угощение.
А было время, когда не один сахар — черносливинки лежали на столе, в каждую чашку попало по две сморщенные ягодки, в стакан — целых четыре, один школьник считал и не ошибся. В Шуркиной чашке две эти черносливинки стали пузатыми, а чай душистым. Он съел одну Ягодину, попробовал, вторую отдал братику, получившему перед тем три черносливины от другого человека, которому Шурка, сразу повзрослев, счастливо-радостно подражал во всем…
Теперь ему некому подражать, и черносливинок он не получит. Ему опять боль сдавила грудь.
От черносливинок во рту тогда долго было сладко. И не в одном рту, он, Шурка, весь был сладкий-пресладкий, как незабываемые счастливые Катькины конфетины, выигранные однажды на гулянье. И сейчас ему вдруг стало немножко сладко-горько на сердце: мамку послали за Афанасием Сергеевичем Горевым. «Вот как, и Афанасий Сергеич тут!» — подумал он, радуясь и завидуя. Оказывается, Горев приехал из Петрограда с Яшкиным отцом, они встретились на съезде, получили одинаковое распоряжение: ехать домой устанавливать на местах Советскую власть. Ну и семьи навестить, само собой разумеется, посылают не куда-нибудь — на родину. Ах, едрено-зелено, как хорошо придумано!
Дядя Родя, хозяйничая, принес осторожно из кухни клокочущий, успевший убежать самовар, заварил чай и посадил за стол самых маленьких, соскочивших с печи. Он не забыл, поставил на лавку, поближе к Ванятке и Тонюшке, ковшик с холодной водой, чтобы разбавлять в чашках и блюдцах горячий, настоящий чай.
— Пейте, пока сахарницу другие не опорожнили, — пошутил он. — Да поторапливайтесь, мы тоже хотим попить чайку.
Малыши, стесняясь чужих, не дотронулись до ковшика. Дули из всей мочи в блюдца и степенно, только по одному разику заглянули в сахарницу. Экие разумники, скромняги! Да ведь погоди, на кухне станут клянчить у мамки добавку, как постоянно просят пирога или лепешки после обеда, всем это известно.
Ну, уж нынче сахарку они больше не получат, вопрос исчерпан!
Первым примчался в избу непрошеный Володька, и ему это простили, — так питерщичок-старичок был в этот вечер обалдело-счастлив, как Шурка в другой вечер с черносливинками. Подвижное, обветренное личико без морщинок горело и не сгорало, язык отнялся. Володька от хлеставших через край чувств хлебал ртом, мычал, и лишь вытаращенные глаза его криком кричали, плясали, рассказывая за десятерых. А его батя-революционер, в кожаной потертой тужурке, в ремнях и мятой военной фуражке (очень схожий на командира с броневика, как на картинке из журнала, и верно, как узнал потом Шурка, из бронедивизиона), смуглым, худощавым лицом был прежний, точно в давнюю «Тифинскую», когда приезжал на праздник из Питера, — бородка аккуратным клинышком и густые темные усы закручены, загнуты вверх половинками кренделя. Мода, что ли, такая у мастеровых? То висят усы книзу, то закручены вверх, а одинаково приятно.
С Крайновым Горев поздоровался как со старым знакомым. Григорию Евгеньевичу вежливо поклонился, козырнув, учитель, поспешно привстав, первый протянул руку.
— Заседает военно-революционный комитет! — усмехнулся одобрительно Афанасий Сергеевич. — Когда же будем брать штурмом Зимние дворцы в уезде и волости?
Расстегнулся, кинул фуражку и ремни на лавку и долго, тихо-задушевно разговаривал в кухне с Шуркиной матерью.
— Бабушку-то забыли! — спохватился дядя Родя. — Садись, Матрена Дмитриевна, пить чай.
— Спасибочко, родимым, я опосля напьюсь, успею, — тотчас откликнулась из спальни, от зыбки, бабуша и с удовольствием заклохтала — Чай пить — не дрова рубить, завсегда можно, особливо со сладостью. Сами-то, рачители мои, пейте да дело свое хорошохонько разумейте. Шутка ли: самовластье!.. Слушала я вас, слушала, старая, глупая, в толк многого не возьму. А маленько, кажись, догадываюсь. Я молоденькая-то была вострая, орунья, сообразительная. Теперича на девятый десяток перевалило, где уж…
— Живи, бабуся, до ста. А там еще прибавим, — потеснился за столом весело Крайнов. — Присаживайся.
— Опосля, милый, чашечку выкушаю. Кипятку хватит, самовар большой, а сахарцу малую крошечку, знаю, оставите мне, благодарствую. Я баю: долго рассуждай, да скоро делай. Вот как по-нашему! Не бойся, с совестью не разминешься, она завсегда с тобой. От богатых-то злодеев давно-о земля стонет стоном… Ну и не грешно… Идите напролом, с топором бог вам в помощь. Баю: господь поможет…
Она говорила, ласково приговаривала, отказывалась от чая, сама же давно сидела за столом, беспрестанно кивая головой.
Машутка в люльке не просыпалась, бабуша Матрена была сама себе хозяйка, отыскала ощупью на столе, на салфетке, порожнюю чашку, чайник с заваркой, кран самовара и напоследок сахарницу.
Терентий Крайнов молча следил и диву давался.
А Володька шепнул приятелям:
— Хитрит бабка, все видит… и все понимает, вот те крест!
— А ты как думал? — горделиво ответил ему на ухо Шурка. — Ну, глаза у бабуши давно остановились, а голоушка хоть и седая, трясучая, но работает важнецки, я приметил.
— Речь была покрыта сочувственными возгласами и громким рукоплесканием, — воодушевленно, со смешком заключил по-питерски Володька. И чтобы не обидеть Шурку, поправился: — Нет, серьезно, я такую старуху впервой вижу.
После третьей чашки, не опрокидывая ее на блюдце, бабуша Матрена к слову не к слову, так, про себя, сказа-ла протяжно-складно, с грустью и лаской что-то похожее на песню-сказку:
— Родная мать по убиенному сыночку воет — река течет,
Родная сестра плачет — ручей бежит,
Молодая жена слезы льет — роса ложится…
Красно солнышко взойдет, росу высушит…
— Еще чашечку чайку, маменька? — сказала Шурки-на мамка.