Но каким жалким и несчастным рядом с этой высокой и эффектной, сиявшей красотою и молодостью женщиной казался бедный Никандр Миронович, маленький, худой, поджарый и сутуловатый, со своими врозь расставленными, по морской привычке, слегка изогнутыми короткими ножками!
Обычное суровое выражение, в котором чувствовалась энергия сильного характера, теперь исчезло с его умного, но крайне невзрачного лица, сухощавого, старообразного, точно сморщенного, с непропорционально большим, книзу опущенным носом, неуклюже торчащим между плоских желтых щек, испещренных бородавками.
Взволнованное, сконфуженное и словно еще более постаревшее, бледное, с нервно вздрагивающей губой лицо штурмана светилось выражением беспредельной любви и глубокой скорби, когда он взглядывал на жену долгим, неотрывающимся взглядом своих серых, теперь необыкновенно кротких глаз. И напрасно Никандр Миронович, желая скрыть от посторонних волнение и печаль, старался принять свой обычный суровый вид или пробовал улыбаться. Улыбка, кривившая его губы, выходила неестественная, жалкая, и никакого “вида”, кроме страдальчески беспомощного, у бедного Никандра Мироновича не было.
Появление этой красивой, как куколка одетой, молодой женщины произвело некоторую сенсацию среди офицеров и многочисленной публики провожавших. Мужчины любовались ею, а “флотские” дамы, кронштадтские “патрицианки”, оглядывали и госпожу Пташкину и ее элегантный костюм завистливыми, удивленными глазами, словно бы изумлялись, что жена “какого-нибудь штурмана” может быть так хороша и изящна.
Проходивший мимо с озабоченным лицом старший офицер, увидав красивую брюнетку, невольно уменьшил шаг, неизвестно зачем покрутил свой длинный ус и пошел далее, взглянув на Никандра Мироновича завистливо и сердито, точно хотел сказать: “И зачем это у тебя, у штурмана, такая красавица жена!”
В небольшой кучке молодежи между тем шел оживленный обмен впечатлений. Восхищались и глазами, и руками, и “вообще”, и детально.
— И где это штурман мог подцепить такую красавицу, скажите на милость?
Оказалось, что никто этого не знал и никто раньше не видал ее в Кронштадте.
— Но она-то хороша!.. Выйти замуж за такое мурло, как Никандр Миронович! — с сердцем заметил легкомысленный мичман.
— Настоящий карла Черномор перед Людмилой!
— Не бойсь, уйдем — явится и Руслан!.. [9]
— Тише… Еще, пожалуй, услышит!..
— И поделом! Не женись на такой хорошенькой!
Заметил ли Никандр Миронович все эти любопытные, нечистые взгляды, бросаемые на жену, или до него долетело какое-нибудь из пошлых восклицаний, но только лицо его вдруг как-то болезненно перекосилось, и он прошептал:
— Пойдем ко мне в каюту, Юленька. Здесь столько народу…
— Как хочешь, мой друг… Только не душно ли там?
Голос Юленьки звучал мягко и нежно, словно гладил.
— Ты боишься духоты? Так останемся! — с грустной покорностью промолвил Никандр Миронович.
— Нет, нет, пойдем…
Они ушли вниз и не вышли к прощальному завтраку в кают-компании.
— Ишь Отелло какой! Даже полюбоваться не дает! — смеялись мичмана.
Уже гудели пары, выхаживали якорь, и провожавшие родные и друзья стали по сходне переходить на пароход, стоявший борт о борт с корветом, когда на палубе показался Никандр Миронович с женой.
Она имела расстроенный, печальный вид, утирала обильно льющиеся слезы и повторяла: “Смотри же, пиши чаще, береги себя!” Никандр Миронович ничего не говорил. Бледный как полотно, видимо осиливая душевную муку, он был безнадежно спокоен, как человек, мужественно идущий на казнь, к которой успел приготовиться. Он довел жену до сходни, крепко сжал ее руку, хотел что-то сказать, но судорога сжала горло, и он только махнул головой и торопливо взошел на мостик, на свое место.
Пароход с провожатыми отошел, и “Грозный” тихо тронулся вперед, плавно рассекая воду…
— Счастливого пути!.. Прощайте!.. Прощай!..
С парохода кричали, кланялись, махали фуражками, зонтиками, платками. С корвета отвечали тем же.
Никандр Миронович молча смотрел бессмысленным взглядом на корму парохода, где стояла его жена и махала голубым зонтиком. Корвет забрал ходу, и бесконечно дорогого лица не было видно. Только светло-яркое пятно женской фигуры пестрело на корме парохода, но и оно через несколько минут ушло от жадных глаз, слившись в темной кайме человеческих голов. И самый пароход, уносивший от Никандра Мироновича единственно любимое им существо, становился все меньше и меньше.
Круто повернувшись от парохода, Никандр Миронович незаметно смахнул рукой катившиеся по щекам предательские слезы, глубоко и тяжко вздохнул и с большим морским биноклем в руке стал внимательно наблюдать за благополучным проходом корвета по фарватеру кронштадтского рейда, снова приняв свой обычный суровый вид “мрачного штурмана”, каким все привыкли его видеть.
Никандр Миронович Пташкин принадлежал к типу “ожесточенного”, “непримиримого” штурмана.
Человек умный, таивший в глубине души немало честолюбия, натура вообще недюжинная, энергичная и богато одаренная, он сознавал и чувствовал в себе, быть может, болезненно преувеличивая и мнительно питая это чувство, служебную безвыходность и приниженность.
Его возмущало это неравенство, развившееся на почве сословных привилегий и предрассудков [10], создавших в старинное время во флоте деление на касты. Для привилегированных патрициев, флотских офицеров, — все отличия и почести, так сказать сливки службы, а для плебея штурмана [11] — вечное подчиненное положение, труженическая ответственная работа и — ничего впереди!..
А между тем служба штурмана была весьма важная и требовала основательных знаний. Штурман прокладывал на карте путь, делал счисление, описи берегов и съемки, производил астрономические наблюдения для определения места корабля, наблюдал за морскими картами, за верностью компасов, за хронометрами — одним словом, ведал главным образом кораблевождением и вслед за капитаном первый подвергался строгой ответственности по суду в случае постановки судна на мель или другого какого-либо несчастия, бывшего следствием ошибки или незнания штурмана.
Эта серьезная часть морского дела всецело лежала на штурманах, особенно в старое время, когда флотские офицеры гнушались “подлым”, недворянским, цифирным делом (недаром и штурманов презрительно звали “цифирниками”), и большая часть капитанов плохо или даже совсем не знала штурманской части, ограничиваясь управлением судов и военным обучением команд. Без хорошего штурмана многие капитаны в старину не могли бы плавать, и по этому поводу прежде ходило немало анекдотов среди моряков.
Приниженное положение штурманов не ограничивалось их служебной карьерой. И вне службы штурман, как человек не “белой кости”, был, так сказать, “отверженцем”. Он не был принят в привилегированной касте флотских. Его чуждались. Ни один из моряков не подумал бы выдать дочь за штурманского офицера. Начальство третировало штурмана с презрительной грубостью; сослуживцы — с небрежным превосходством. Штурман считался человеком “низшей расы”, “бурбоном”. Над ним издевались. В старину про штурманов даже была сложена песенка, начинавшаяся словами:
Штурман! дальше от комода!
Штурман! чашку разобьешь!
Под влиянием такого отношения сложились типичные черты штурмана старого времени. Это был обыкновенно молчаливый, загнанный человек, зачастую выпивавший, с грубыми манерами, вечный труженик, педантичный морской служака, молча и, по-видимому, без ропота тянувший лямку и переносивший грубости капитанов старого закала, но в глубине души оскорбленный и нередко ожесточенный, питавший глухую и непримиримую вражду ко всем флотским, только потому, что они флотские.
Веяния шестидесятых годов не прошли бесследно и для замкнутого морского мирка с его кастовыми предрассудками. Многое изменилось в нем под влиянием новых идей, охвативших общество и правительство. Обращение с матросом, отличавшееся особенной суровостью, доходившею до зверства, смягчилось. Изменились, конечно, и прежние безобразные отношения между “патрициями” и “плебеями” морской службы. Никто не осмелился бы запеть: “Штурман! дальше от комода!..” Но вкоренившиеся в сознание людей кастовые предрассудки не могли исчезнуть сразу, и в самых, по-видимому, любезных и равноправных отношениях моряков к штурманам все-таки невольно проглядывало старое, годами унаследованное сознание своего привилегированного положения, что, разумеется, чувствовалось штурманами и не охлаждало традиционной вражды, тем более что и служебное положение штурманов не изменилось.
Реформы не коснулись этих “униженных и оскорбленных” тружеников морской службы.