Реформы не коснулись этих “униженных и оскорбленных” тружеников морской службы.
— Всех нынче освобождают, только штурманов, видно, не хотят! Да и не стоит. Разве штурман в глазах многих человек?! Штурман — терпеливое и безропотное животное… Кто поднимет за него голос?
Так изредка говаривал с ядовитой, насмешливой иронией Никандр Миронович, обращаясь к своему помощнику, молодому штурманскому прапорщику, но, очевидно, говоря для всех сидевших в кают-компании моряков и словно бы вызывая на ответ.
И угрюмое лицо Пташкина, и его тихий, слегка скрипучий голос были полны злости.
Никто не подавал ответа, и Никандр Миронович снова упорно молчал.
Между “мрачным штурманом” (так звали за глаза Никандра Мироновича) и большинством сослуживцев установились холодные отношения, оставшиеся неизменными во все время долгого плавания. Штурмана недолюбливали.
Все признавали, что Никандр Миронович превосходный и образованный офицер; все соглашались, что Никандр Миронович человек безукоризненной честности; но его отчуждение, его, чувствуемая всеми, глухая неприязнь, тяжелый, угрюмый, озлобленный характер и, наконец, некоторые его взгляды, казавшиеся многим морякам чересчур либеральными, — все это невольно возбуждало и к нему, в свою очередь, не особенно дружелюбные чувства.
Несмотря, однако, на такое не особенно лестное мнение о характере Никандра Мироновича, составившееся в кают-компании, этот молчаливый и серьезный человек внушал к себе невольное уважение и некоторую боязливость иметь с мрачным штурманом столкновение. Все были с ним особенно осторожны, избегая затевать с Никандром Мироновичем споры, особенно на некоторые щекотливые темы, и не позволяя себе со штурманом никакой шутки, никакой фамильярности, обычной в тесном кают-компанейском кружке. Каждый хорошо знал, что Никандр Миронович этого не любил, и что, несмотря на свою сдержанность и умение владеть собой, может серьезно рассердиться, а задевать его небезопасно.
И никто никогда не решался шутить с ним. Молодежь как-то невольно стеснялась при нем вести фривольные разговоры о женщинах, зная, что таких разговоров Никандр Миронович особенно не мог терпеть. Он ничего, по обыкновению, не говорил в таком случае, но сумрачное, серьезное лицо штурмана среди всеобщего веселого смеха, лицо, безмолвно не одобрявшее, казалось, пошлые разговоры, производило охлаждающее действие, и всем делалось легко, когда штурман при подобных разговорах уходил из кают-компании. Вдобавок, Никандра Мироновича знали и по его репутации — за человека “беспокойного характера”, который очень ревнив к собственному достоинству и не позволит никому наступить себе на ногу, даже и начальству, хотя бы при этом и пришлось рисковать многим.
На корвете слышали о разных прежних столкновениях мрачного штурмана с начальством и, между прочим, о столкновении, бывшем во время одного из прежних плаваний Никандра Мироновича между ним, тогда скромным младшим штурманом, и начальником эскадры, “свирепым” адмиралом, которого все офицеры боялись как огня, особенно в минуты адмиральского гнева, когда вспыльчивый адмирал утрачивал всякую сдержанность и “разносил”, не разбирая выражений. На корвете рассказывали, как все присутствующие тогда на флагманском судне были изумлены, когда, в ответ на неприличную грубость забывшегося адмирала, этот маленький, невзрачный Никандр Миронович, побелевший, как рубашка, ответил на грубость еще более резкой грубостью, рискуя за такое нарушение беспощадной морской дисциплины надеть матросскую куртку. Изумился едва ли не больше всех и адмирал, не ожидавший встретить такого отпора со стороны “ничтожного штурмана”, и в изумлении спустился к себе в каюту. По счастию, этот “свирепый” адмирал был справедливым и честным человеком, способным сознать свою вину. Он понял, что дерзость оскорбленного штурмана была вызвана им же самим, и не дал никакого хода этой истории. Отважный штурман не пострадал. Напротив, по возвращении из плавания, адмирал дал о Пташкине самую лестную аттестацию, представляя его к ордену.
Командир “Грозного”, лихой парусный моряк старой школы, но плохо знавший штурманскую часть, очень дорожил Никандром Мироновичем как превосходным штурманом, на которого можно было положиться, как на каменную гору, и который “не подведет”. Человек раздражительный и резкий, не стеснявшийся иногда во время “разноса” кричать на господ офицеров, замеченных в неисправности по службе, капитан, однако, ничего подобного не позволял себе с Никандром Мироновичем и был с ним всегда вежлив и крайне осторожен. Беспокойный характер мрачного штурмана был, конечно, известен и капитану.
Впрочем, надо и то сказать: Никандр Миронович был такой добросовестный и исправный служака, он с такою бдительностью сторожил корвет около опасных мест, до того был осторожен и пунктуален во всем, что касалось его обязанностей, что даже и при желании решительно невозможно было придраться к мрачному штурману.
С этой стороны он был неуязвим.
Таким образом, Никандр Миронович сумел себя поставить в независимое положение и находился со всеми в вежливо-холодных отношениях вооруженного нейтралитета.
Только с двумя членами кают-компании он не был сдержан, сух и подозрителен, и когда разрешал себя от молчания, то заговаривал всегда лишь с ними, оказывая им неизменно знаки своего благоволения. Такими фаворитами Никандра Мироновича были: механик, Иван Саввич Холодильников, милейший человек неиссякаемой доброты, глядевший вообще на жизнь с величайшим философским оптимизмом, и только что произведенный из гардемаринов мичман Кривский.
Последнему Никандр Миронович прощал не только его принадлежность к “флотским”, но даже и отца адмирала и вообще влиятельное во флоте родство, вероятно за то, что этот юный, пылкий идеалист исповедовал самые демократические взгляды, вел со всеми ожесточенные споры в защиту их, никогда не ругал матросов и всегда был ярым их защитником и предстателем, что вызывало со стороны некоторых “дантистов”, считавших зуботычины несомненной обязанностью каждого “настоящего” моряка, немало насмешек и обвинений в “штатских” взглядах, нисколько не пригодных на палубе военного судна. Кроме того, этот демократ мичман заслужил благоволение мрачного штурмана, кажется, еще и тем, что, не в пример своим товарищам, интересовался не одними только “морскими” вопросами, почитывал книжки и вдобавок превосходно делал астрономические наблюдения и никогда не принимал участия в скабрезных разговорах про женщин, что было особенно ненавистно целомудренному Никандру Мироновичу.
И мрачный штурман, сперва было считавший юношу за “маменькина сынка”, которому впоследствии будет “бабушка ворожить”, присмотревшись к нему, стал иногда водить с ним разные серьезные разговоры, давал советы что читать и вообще относился к нему с сочувственным дружелюбием.
Рассказывая иногда в кают-компании свои, как он называл, “любопытные историйки”, в которых представители флотских играли всегда несимпатичную роль, Никандр Миронович обращался к Кривскому, и мрачному штурману, по-видимому, доставляло своеобразное удовольствие видеть, как возмущался и негодовал юноша, слушая о разных темных проделках с углем капитанов и ревизоров, о злоупотреблениях в порту и госпитале, о зверском обращении с матросами. А Никандр Миронович знал много таких любопытных историек и изредка рассказывал их своим тихим, ровным голосом, под наружным спокойствием которого чувствовалось ехидное злорадство, говорившее, казалось: “Смотри, каковы бывают флотские”.
Мрачный штурман никогда не лгал, и подлинность его историек была более или менее известна морякам. Поэтому никто не мог ничего возразить штурману по существу, но и его спокойная манера рассказывать, и его скрипучий голос, и его ядовитая ирония производили всегда на присутствующих тягостное, неприятное впечатление. Старший офицер старался, бывало, замять подобный разговор, но это не всегда ему удавалось. Никандр Миронович не обращал, по-видимому, никакого внимания на производимое им впечатление и продолжал просвещать юношу насчет разных безобразий, а окончив рассказ, обыкновенно прибавлял:
— А какого-нибудь несчастного шкипера за украденный кусок парусины — под суд! Не обкрадывай, мол, казны, шкипер!.. Да-с…
Когда, наконец, Никандр Миронович окончательно умолкал, не обнаруживая намерения продолжать еще свои обличительные рассказы, все невольно испытывали чувство облегчения. И только что он уходил из кают-компании, как раздавались замечания:
— Слава богу, кончил! А то каркал, каркал… всю душу вымотал!
— Давно уж не каркал. Верно, к шторму!
— У мрачного штурмана желчь разлилась. Вы бы ему что-нибудь прописали, доктор.
— Он неизлечим! — с сердцем отвечал Лаврентий Васильевич, питавший к штурману, несмотря на свое благодушие, неприязненные чувства за то снисходительное презрение, которое проглядывало в отношениях к нему Никандра Мироновича.