Он встал, бросил салфетку на стол.
— Запишите за мной завтрак, папаша Ланглуа!.. — крикнул он ресторатору и, словно подтачиваемый неизлечимым недугом, пошел, уныло волоча ноги.
Влюбленные долго провожали взглядом его высокую фигуру, порой нагибавшуюся, чтобы ее не задели ветви с пожелтевшими листьями.
— Бедный Каудаль!.. Он, правда, здорово сдал… — с непритворным сочувствием прошептала Фанни.
Госсен выразил возмущение тем, что Мария, девчонка, натурщица, посмела надругаться над чувством Каудаля и предпочесть великому скульптору — кого?.. Моратера, бездарного мазилку, у которого есть только одно преимущество — молодость, но Фанни в ответ засмеялась:
— Ах ты, дитя, дитя!..
Она схватила обеими руками его голову, положила к себе на колени и прильнула губами к его глазам, волосам, как бы втягивая, как бы вдыхая его особенный запах, словно это был букет цветов.
В тот вечер Жан впервые остался ночевать у своей возлюбленной, хотя она приставала к нему с этим уже три месяца:
— Ну почему ты не хочешь?
— Не знаю… Я стесняюсь.
— Да тебе же говорят, что я свободна, что я одна!..
Сегодня сказалась усталость после поездки за город, и Фанни удалось затащить его на улицу Аркад, благо это было недалеко от вокзала. На антресолях мещанского дома — с виду почтенного и богатого — старая служанка в крестьянском чепце отворила им с угрюмым видом дверь.
— Это Машом… Здравствуй, Машом!.. — сказала Фанни и прыгнула ей на шею. — А это мой любимый, мой повелитель… Я его привела… Поскорей зажги все, что только можно, сделай так, чтобы в доме было красиво…
Жан остался один в маленькой гостиной с низкими сводчатыми окнами, на которых висели банальные занавески такого же синего шелку, что и чехлы на диванах и прочей мебели из лакированного дерева. На стенах три-четыре пейзажа оживляли обои и вливали в гостиную свежую струю. На всех картинах были дарственные надписи: «Фанни Легран…», «Дорогой Фанни…».
На камине — мраморная, в половину человеческого роста, статуя Сафо работы Каудаля; ее отливки из бронзы были очень распространены — один из таких отливков Госсен еще в раннем детстве видел в кабинете у отца. При свете единственной свечи, стоявшей у подножия статуи, он уловил сходство Сафо с его возлюбленной, сходство, при котором натура выступала облагороженной и как бы помолодевшей. Профиль, линия стана под драпировкой, ниспадающая округлость рук, переплетенных вокруг коленей, — все это было ему близко знакомо. Восхищение искусством ваятеля сливалось с воспоминаниями об ощущениях интимных.
Фанни, застав его за созерцанием мрамора, непринужденно заговорила:
— Есть в ней что-то мое, правда?.. Натурщица Каудаля была похожа на меня…
И сейчас же увела Госсена в свою комнату — там Машом с недовольным видом уже расставляла на круглом столике два прибора. Были зажжены подсвечники, зажжены бра у зеркального шкафа, в камине, за экраном, пылал яркий огонь, веселый, как первый огонь на земле, — казалось, будто здесь дама собирается на бал.
— Мне хотелось поужинать в моей комнате… — сказала со смехом Фанни. — Так мы скорей будем в постели.
Жан никогда еще не видел такого кокетливого убранства. Обитая штофом спальня Людовика XVI, обитые светлым муслином спальни его матери и сестер ничем не напоминали это устланное пухом теплое гнездышко, где панель прикрывал мягкий атлас, где кровать заменял один из диванов, более широкий, стоявший в глубине на разостланной белой шкуре.
Эта ласка света, тепла, голубых бликов, удлинявшихся в граненых зеркалах, была особенно приятна после ходьбы по полям, по грязи проселочных дорог, под проливным дождем, на закате дня. Единственно, что мешало Госсену с провинциальным смаком наслаждаться комфортом, каким было обставлено их свидание, это угрюмость служанки, ее взгляд, устремленный на него, до того подозрительный, что Фанни наконец не выдержала и мигом услала ее:
— Оставь нас, Машом… Мы сами за собой поухаживаем…
Крестьянка хлопнула дверью.
— Не обращай внимания, — сказала Фанни. — Она ревнует меня к тебе… Говорит, что я себя гублю… Эти деревенские такой цепкий народ!.. Но готовит она превосходно, из-за одного этого стоит ее держать… Вот попробуй паштет из зайца!
Она резала паштет, откупоривала бутылку с шампанским, ухаживала за ним и забывала о себе, и при каждом ее движении поднимались до плеч рукава алжирской гандуры из мягкой белой шерсти, — она всегда носила ее дома. Сейчас, в гандуре, она напоминала ему ту Фанни, которую он встретил на бале-маскараде у Дешелета. Сидя в одном кресле, плотно прижавшись друг к другу, они ели с одной тарелки и говорили об этом вечере.
— Я с первого взгляда почувствовала к тебе влечение!.. — призналась она. — Мне хотелось схватить тебя за руку и сейчас же увести, чтобы на тебя не посягнули другие… А что подумал ты, когда меня увидел?..
Сначала он боялся ее, а потом страх сменился полным доверием и неожиданным ощущением близости.
— И ведь я же тебя ни о чем не спрашивал… — добавил он. — За что ты на меня рассердилась? За две строчки из Ла Гурнери?..
Она сдвинула брови точно так же, как тогда, на балу, затем тряхнула головой:
— Пустяки!.. Не будем больше об этом говорить… — И обвила ему шею руками. — Я ведь тоже поначалу побаивалась тебя… Я пыталась спрятаться от тебя, вовремя отступить… Но у меня не хватило сил, и теперь уже не хватит до конца жизни…
— Ну уж до конца жизни!
— Вот увидишь.
Он ответил ей улыбкой, скептической в меру своего возраста, и пропустил мимо ушей страстно, почти угрожающе звучавшие слова: «Вот увидишь…» Но обнимала она его так кротко, так покорно! Госсен был твердо уверен, что из такого объятия он может высвободиться одним рывком…
А для чего, собственно, высвобождаться? Ему было так хорошо в этой дышавшей негою комнате, сладко дурманило ласковое дыхание его возлюбленной, которое он ощущал на слипавшихся глазах, а перед глазами все еще летучими видениями мелькали ржавые леса, луга, мельничные жернова под струей зерна, весь нынешний проведенный на лоне природы, наполненный любовью день.
Утром его разбудил голос Машом, — она, не стесняясь, кричала, стоя у самой кровати:
— Он пришел!.. Ему нужно с вами поговорить!..
— То есть как поговорить?.. Меня же нет дома!.. Зачем ты его впустила?..
Не помня себя от бешенства, Фанни вскочила с постели и, полураздетая, в расстегнутом капоте, выбежала из комнаты, успев сказать Госсену:
— Лежи, лежи, дружочек!.. Я сейчас…
Но он не стал ее дожидаться и почувствовал себя уверенно, только когда поднялся, оделся и сунул в ботинки свои сильные ноги.
Собирая вещи, разбросанные по всей этой темной комнате, в которой ночничок освещал остатки холодного ужина, он прислушивался к заглушаемому обоями гостиной крупному разговору. Мужской голос, вначале злобный, потом умоляющий, раскаты которого перешли в рыдания, в слезливую расслабленность, сменялся другим, и Жан узнал его не сразу: грубый, хриплый, он звучал ненавистью и произносил мерзкие слова, какими осыпают друг друга девицы в пивных.
Слова оскверняли ту любовную роскошь, с какой была обставлена эта комната, забрызгивали грязью ее чистый шелк. И сама женщина тоже запачкалась, стала в его глазах на одну доску с теми, к которым он всегда относился с презрением.
Фанни вошла, тяжело дыша, красивым жестом подбирая распущенные волосы.
— Что может быть глупее плачущего мужчины?.. — воскликнула она, но, увидев, что он стоит одетый, в исступлении крикнула: — Ты встал?.. Ложись!.. Сейчас же ложись!.. Я тебе приказываю!..
Затем она так же внезапно смягчилась и, притягивая его к себе и рукою и звуком голоса, проговорила:
— Нет, нет!.. Не уходи!.. Я не могу тебя так отпустить!.. Во-первых, я убеждена, что ты ко мне не вернешься…
— Конечно, вернусь… Что это тебе пришло в голову?..
— Поклянись, что ты на меня не рассердился, что ты вернешься… Я же тебя знаю!
Он дал слово, но в постель так и не лег, несмотря на ее мольбы и настойчивые уверения, что она у себя дома, что она свободна и никому отчетом в своих поступках не обязана. В конце концов она, видимо, примирилась с тем, что ему нужно идти, проводила его до дверей, и сейчас в ней уже ничего не осталось от разъяренной менады, напротив, вид у нее был приниженный и виноватый.
Долгий и проникновенный прощальный поцелуй задержал их в передней.
— Ну так… когда же?.. — спросила она, стараясь заглянуть в самую глубину его глаз.
Он хотел было что-то ответить, конечно, солгать, лишь бы скорее уйти, но тут вдруг раздался звонок. Из кухни вышла Машом, но Фанни знаком остановила ее:
— Не надо!.. Не отворяй!..
И они, все трое, стояли молча, не шевелясь.
Послышался приглушенный вздох, затем шорох подсовываемого под дверь письма и медленно удаляющиеся шаги.