Рудольфи между тем глотал страницу за страницей, и я тщетно пытался узнать, какое впечатление роман производит на него. Лицо Рудольфи ровно ничего не выражало.
Когда он сделал антракт, чтобы протереть стекла очков, я к сказанным уже глупостям прибавил еще одну:
— А что говорил Ликоспастов о моем романе?
— Он говорил, что этот роман никуда не годится, — холодно ответил Рудольфи и перевернул страницу. («Вот какая сволочь Ликоспастов! Вместо того, чтобы поддержать друга и т. д.»)
В час ночи мы выпили чаю, а в два Рудольфи дочитал последнюю страницу.
Я заерзал на диване.
— Так, — сказал Рудольфи.
Помолчали.
— Толстому подражаете, — сказал Рудольфи.
Я рассердился.
— Кому именно из Толстых? — спросил я. — Их было много... Алексею ли Константиновичу, известному писателю, Петру ли Андреевичу, поймавшему за границей царевича Алексея, нумизмату ли Ивану Ивановичу или Льву Николаичу[24]?
— Вы где учились?
Тут приходится открыть маленькую тайну. Дело в том, что [я] окончил в университете два факультета и скрывал это.
— Я окончил церковно-приходскую школу, — сказал я, кашлянув.
— Вон как! — сказал Рудольфи, и улыбка тронула слегка его губы.
Потом он спросил:
— Сколько раз в неделю вы бреетесь?
— Семь раз.
— Извините за нескромность, — продолжал Рудольфи, — а как вы делаете, что у вас такой пробор?
— Бриолином смазываю голову. А позвольте спросить, почему вас это...
— Бога ради, — ответил Рудольфи, — я просто так, — и добавил: — Интересно. Человек окончил приходскую школу, бреется каждый день и лежит на полу возле керосинки. Вы — трудный человек! — Затем он резко изменил голос и заговорил сурово: — Ваш роман Главлит не пропустит, и никто его не напечатает. Его не примут ни в «Зорях», ни в «Рассвете»[25].
— Я это знаю, — сказал я твердо.
— И тем не менее я этот роман у вас беру, — сказал строго Рудольфи (сердце мое сделало перебой), — и заплачу вам (тут он назвал чудовищно маленькую сумму, забыл какую) за лист. Завтра он будет перепечатан на машине.
— В нем четыреста страниц! — воскликнул я хрипло.
— Я разниму его на части, — железным голосом говорил Рудольфи, — и двенадцать машинисток в бюро перепечатают его завтра к вечеру.
Тут я перестал бунтовать и решил подчиниться Рудольфи.
— Переписка на ваш счет, — продолжал Рудольфи, а я только кивал головой, как фигурка, — затем: надо будет вычеркнуть три слова — на странице первой, семьдесят первой и триста второй.
Я заглянул в тетради и увидел, что первое слово было «Апокалипсис», второе — «архангелы» и третье — «дьявол»[26]. Я их покорно вычеркнул; правда, мне хотелось сказать, что это наивные вычеркивания, но я поглядел на Рудольфи и замолчал.
— Затем, — продолжал Рудольфи, — вы поедете со мною в Главлит. Причем я вас покорнейше прошу не произносить там ни одного слова.
Все-таки я обиделся.
— Если вы находите, что я могу сказать что-нибудь... — начал я мямлить с достоинством, — то я могу и дома посидеть...
Рудольфи никакого внимания не обратил на эту попытку возмущения и продолжал:
— Нет, вы не можете дома посидеть, а поедете со мною.
— Чего же я там буду делать?
— Вы будете сидеть на стуле, — командовал Рудольфи, — и на все, что вам будут говорить, будете отвечать вежливой улыбкой...
— Но...
— А разговаривать буду я! — закончил Рудольфи.
Затем он попросил чистый лист бумаги, карандашом написал на нем что-то, что содержало в себе, как помню, несколько пунктов, сам это подписал, заставил подписать и меня, затем вынул из кармана две хрустящих денежных бумажки, тетради мои положил в портфель, и его не стало в комнате.
Я не спал всю ночь, ходил по комнате, смотрел бумажки на свет, пил холодный чай и представлял себе прилавки книжных магазинов. Множество народу входило в магазин, спрашивало книжку журнала. В домах сидели под лампами люди, читали книжку, некоторые вслух.
Боже мой! Как это глупо, как это глупо! Но я был тогда сравнительно молод, не следует смеяться надо мною.
Глава V
НЕОБЫКНОВЕННЫЕ СОБЫТИЯ
Украсть не трудно. На место положить — вот в чем штука. Имея в кармане браунинг в кобуре, я приехал к моему другу.
Сердце мое екнуло, когда еще сквозь дверь я услыхал его крики:
— Мамаша! А еще кто?..
Глухо слышался голос старушки, его матери:
— Водопроводчик...
— Что случилось? — спросил я, снимая пальто.
Друг оглянулся и шепнул:
— Револьвер сперли сегодня... Вот гады...
— Ай-яй-яй, — сказал я.
Старушка мамаша носилась по всей маленькой квартире, ползала по полу в коридоре, заглядывая в какие-то корзины.
— Мамаша! Это глупо! Перестаньте по полу елозить!
— Сегодня? — спросил я радостно. (Он ошибся, револьвер пропал вчера, но ему почему-то казалось, что он его вчера ночью еще видел в столе.)
— А кто у вас был?
— Водопроводчик, — кричал мой друг.
— Парфеша! Не входил он в кабинет, — робко говорила мамаша, — прямо к крану прошел...
— Ах, мамаша! Ах, мамаша!
— Больше никого не было? А вчера кто был?
— И вчера никого не было! Только вы заходили, и больше никого.
И друг мой вдруг выпучил на меня глаза.
— Позвольте, — сказал я с достоинством.
— Ах! И до чего же вы обидчивые, эти интеллигенты! — вскричал друг. — Не думаю же я, что это вы сперли.
И тут же понесся смотреть, к какому крану проходил водопроводчик. При этом мамаша изображала водопроводчика и даже подражала его интонациям.
— Вот так вошел, — говорила старушка, — сказал «здравствуйте»... шапку повесил — и пошел...
— Куда пошел?..
Старушка пошла, подражая водопроводчику, в кухню, друг мой устремился за нею, я сделал одно ложное движение, якобы за ними, тотчас свернул в кабинет, положил браунинг не в левый, а в правый ящик стола и отправился в кухню.
— Где вы его держите? — спрашивал я участливо в кабинете.
Друг открыл левый ящик и показал пустое место.
— Не понимаю, — сказал я, пожимая плечами, — действительно, загадочная история, — да, ясно, что украли.
Мой друг окончательно расстроился.
— А все-таки я думаю, что его не украли, — сказал я через некоторое время, — ведь если никого не было, кто же может его украсть?
Друг сорвался с места и осмотрел карманы в старой шинели в передней. Там ничего не нашлось.
— По-видимому, украли, — сказал я задумчиво, — придется в милицию заявлять.
Друг что-то простонал.
— Куда-нибудь в другое место вы не могли его засунуть?
— Я его всегда кладу в одно и то же место! — нервничая, воскликнул мой приятель и в доказательство открыл средний ящик стола. Потом что-то пошептал губами, открыл левый и даже руку в него засунул, потом под ним нижний, а затем уже с проклятием открыл правый.
— Вот штука! — хрипел он, глядя на меня. — Вот штука... Мамаша! Нашелся!
Он был необыкновенно счастлив в этот день и оставил меня обедать.
Ликвидировав висевший на моей совести вопрос с револьвером, я сделал шаг, который можно назвать рискованным, — бросил службу в «Вестнике пароходства».
Я переходил в другой мир, бывал у Рудольфи и стал встречать писателей, из которых некоторые имели уже крупную известность. Но все это теперь как-то смылось в моей памяти, не оставив ничего, кроме скуки в ней, все это я позабыл. И лишь не могу забыть одной вещи: это знакомства моего с издателем Рудольфи — Макаром Рвацким[27].
Дело в том, что у Рудольфи было все: и ум, и сметка, и даже некоторая эрудиция, у него только одного не было — денег. А между тем азартная любовь Рудольфи к своему делу толкала его на то, чтобы во что бы то ни стало издавать толстый журнал. Без этого он умер бы, я полагаю.
В силу этой причины я однажды оказался в странном помещении на одном из бульваров Москвы. Здесь помещался издатель Рвацкий, как пояснил мне Рудольфи. Поразило меня то, что вывеска на входе в помещение возвещала, что здесь — «Бюро фотографических принадлежностей».
Еще страннее было то, что никаких фотографических принадлежностей, за исключением нескольких отрезов ситцу и сукна, в газетную бумагу завернутых, не было в помещении.
Все оно кишело людьми. Все они были в пальто и в шляпах, оживленно разговаривали между собою. Я услыхал мельком два слова — «проволока» и «банки», страшно удивился, но и меня встретили удивленными взорами. Я сказал, что я к Рвацкому по делу. Меня немедленно и очень почтительно проводили за фанерную перегородку, где удивление мое возросло до наивысшей степени.
На письменном столе, за которым помещался Рвацкий, стояли нагроможденные одна на другую коробки с кильками.
Но сам Рвацкий не понравился мне еще более, нежели кильки в его издательстве. Рвацкий был человеком сухим, худым, маленького роста, одетым для моего глаза, привыкшего к блузам в «Пароходстве», крайне странно. На нем была визитка, полосатые брюки, он был при грязном крахмальном воротничке, а воротничок при зеленом гапстухе, а в галстухе этом была рубиновая булавка.