Действительно, для одинокого узника и это зрелище, как оно ни гнусно, могло назваться находкой. Я решился позабавиться.
Тюремщик принял все узаконенные меры предосторожности, потом ввел меня в небольшую келью, совершенно пустую, с решетчатым окном, не как бы то ни было — окном настоящим, высотою по локоть, сквозь которое можно было видеть настоящее небо.
— Пожалуйте, — сказал тюремщик, — оттуда вы все увидите и услышите, Вы будете одни в вашей ложе, как король.
Потом он вышел, замкнув за собою дверь на все ключи, запоры и засовы.
Окно выходило во двор — четырехугольный и довольно обширный, обстроенный со всех четырех сторон высоким шестиэтажным зданием. Ничто не могло быть так неприятно для глаз, как этот четырехсторонний фасад со множеством решетчатых окошек, сверху до низу унизанных тощими бледными лицами, громоздящимися друг на друга, как камни в строении, окаймленными перекладинами оконничных решеток. Это были арестанты, зрители, ожидающие того дня, когда сами будут актерами. Можно было подумать, глядя на них, что это души грешников, смотрящие на адские муки из чистилища.
Все безмолвно смотрели во двор, покуда еще пустой. Они ждали. Между этими чахлыми и бледными лицами местами сверкали глаза острые и пронзительные, как огненные точки.
Тюремный двор не имеет особенных ворот. Восточный фас строения соединяется с соседним зданием железной решеткой. Эта решетка выходит на второй двор, поменее первого, и подобно ему окруженный стенами и почернелыми бойницами.
Стена, окружающая главный двор, окаймлена каменными скамьями. По средине стоит железный столб для фонаря.
Пробило полдень. Главные ворота со скрипом распахнулись. Во двор с тяжелым грохотом въехала телега, окруженная грязными солдатами в синих мундирах с красными эполетами и желтыми перевязями. То была этапная команда: а телега была нагружена цепями.
В ту же минуту, как будто этот грохот пробудил всех заключенных — все зрители у окошек, до сих пор безмолвные, разразились хохотом, песнями, проклятьями. То были вопли демонов. Каждое лицо было искривлено безобразной гримасой, сквозь решетку высунулись сотни судорожно сжатых кулаков, все голоса рычали, все глава метали искры и меня ужаснул дождь этих искр, внезапно брызнувший из-под пепла.
Однако же этапные (в толпе которых, судя по их опрятной одежде и выражению ужаса на лицах — были и горожане, зашедшие сюда любопытства ради) — этапные принялись за работу. Один из них влез на телегу и стал сбрасывать с нее товарищам цепи, ошейники и холщевые штаны. Тогда они заторопились: одни в углу двора растянули длинные цепи, называемые на их языке тесемками, другие разложили на мостовой тафтины: рубахи и штаны; самые опытные в деле, вместе с капитаном, худеньким старичком, рассматривали ошейники и пробовали их прочность, побрякивая ими об мостовую. И все это сопровождалось насмешливыми воплями арестантов, заглушаемыми хохотом каторжников, для которых приготавливались все эти снаряды. Каторжники в ожидании стояли у окон старой тюрьмы, выходящих на маленький двор.
Когда окончились приготовления, господин в мундире с серебряным шитьем по воротнику, господин инспектор, как его величают, подал знак директору тюрьмы — и в ту же секунду, три или четыре низенькие двери почти одновременно изрыгнули во двор потоки людей отвратительных, оборванных, ревущих. Это были каторжники.
При их появлении радость зрителей в окошках удвоилась. Некоторые из них, каторжные знаменитости, были приветствуемы криками и рукоплесканьями, которые они принимали с горделивой скромностью. Головы большей части этих людей были покрыты шляпами, сплетенными своеручно из казематной соломы. Все эти шляпы были особенного фасона, для того чтобы в городах, сквозь которые повезут каторжников, заметили, кого именно везут. Каторжанам в шляпах особенно неистово аплодировали. Из них один возбудил особенный восторг. Это был молодой человек лет семнадцати, с женоподобным личиком. Он содержался восемь дней в секретном нумере. Здесь из соломы он сплел себе целую одежду и выбежал во двор, кувыркаясь колесом с гибкостью змеи. Это был фигляр, осужденный за воровство. Его осыпали рукоплесканьями и радостными криками. Каторжники вторили зрителям, и этот обмен веселья между каторжниками, идущими в ссылку и ожидающими ссылки, был явлением ужасным, чудовищным. Хотя общество и имело тут своих представителей в лицах зашедших зевак и тюремщика, но преступление и отверженцы первенствовали, и наказание было семейным праздником.
По мере появления каторжников их пропускали сквозь двойной ряд этапных на малый двор, где их подвергали медицинскому освидетельствованию. Здесь несчастные отваживались на последние попытки, чтобы избежать путешествия. Для этого они ссылались на слабость глаз, на хромоту, вывихнутые руки. Но почти всегда для каторги они оказывались годными; и тогда каждый беззаботно покорялся своей участи, и в несколько минут забывал о своем вымышленном увечьи.
Решетка малого двора снова отворялась. Вахтер сделал перекличку по азбучному порядку; после того, каторжники каждый по одиночке выстроились в углу большого двора, бок о бок с товарищем по букве. Так их попарно и сковывали, как придется; и если у каторжника есть друг, цепь может разлучить его с ним навеки. Это последнее горе.
Когда десятка три отсчитали, решетку заперли. Этапный выровнял их палкой, бросил каждому рубаху, куртку и шапку из грубого холста; и, по данному им знаку, все стали раздеваться. Неожиданный случай, как нарочно, превратил этот позор в пытку.
До этой минуты погода была ясная; легкий осенний ветерок, освежая воздух, мало-помалу заволок небо тучами, сквозь которые изредка проглядывал луч солнца. Лишь только каторжники сняли свои лохмотья и обнажились для обзора сторожей, на потеху любопытных зевак, небо потемнело и ударил холодный осенний ливень, мгновенно заливший двор ручьями воды, стегая несчастных по головам, голым телам, промочив насквозь их убогую одежду.
В один миг все бывшие на дворе, кроме сторожей и галерников, попрятались куда ни попало. Любопытные горожане приютились под навесами.
А дождь, между тем, лил ливмя. Мокрые галерники стояли по колено в воде. Мертвая тишина сменила недавний веселый шум. Каторжники тряслись, щелкая зубами; их тонкие ноги, а узловатые колени бились друг о дружку; и жалость была смотреть на их дряблые члены, обрисованные промокшим холстом. Лучше было бы видеть их вовсе нагими.
Только один какой-то старик был неизменно весел. Он закричал, садясь и вытираясь мокрой рубашкой, что этого в программе не было, потом захохотал.
Когда каторжники оделись в дорожное платье, их повели отрядами в двадцать и тридцать человек в другой угол двора, где их ожидали канаты, растянутые на земле. Эти канаты ничто иное, как длинные цепи с положенными на них поперек другими, покороче. У каждой короткой цепи с одной стороны ошейник, замыкаемый пушечным ядром.
Каторжникам велели сесть прямо на грязь и лужи мостовой: померяли ошейники… Потом явились два тюремных кузнеца с ручными наковальнями, и заклепали на каторжниках цепи. В эту минуту побледнели и самые смелые. При каждом ударе молота об наковальню, прислоненную к спине истязуемого, — подбородок его отскакивает; при малейшем движении головой вперед ему могут расколоть череп, как ореховую скорлупу.
После этой операции каторжники приуныли. Только и слышны были — бряцание цепей, да изредка крик и глухой удар палки пристава об спину какого-нибудь упрямца. Некоторые плакали; старики дрожали, покусывая губы. Я с ужасом глядел на эти свирепые лица в их железных рамках.
Итак, это зрелище — драма в трех действиях; первое — осмотр сторожей, второе — докторское освидетельствование, третье — заковка.
Проглянуло солнце. Оно как будто кинуло огнем в головы каторжников: все они быстро вскочили с мест. Пять канатов взялись за руки и огромным хороводом окружили фонарный столб, и закружились, закружились так, что зарябило в глазах. Они затянули песню галерников, на голос попеременно то заунывный, то бешено веселый; пение по временам прерывалось хохотом, возгласами… там опять бешеные вопли; и цепи, бряцая одна об другую, были аккомпанементом этому пению, заглушавшему однако же этот дикий оркестр. Для воображения адского шабаша нельзя найти лучшего или, вернее, худшего образца.
Во двор принесли огромный чан. Сторожа палками приостановили пляску каторжников и подвели их к этому чану, в котором плавала в вонючей горячей воде какая-то зелень. Они стали есть. После еды, бросив остатки обеда на землю, они снова принялись за пляски…
Я смотрел на это зрелище с таким жадным, трепетным любопытством, что позабыл о себе самом. Чувство глубокой жалости раздирало мне душу, и и плакал, слушая им смех.