— Нам надо уйти, — приподнявшись, тихо сказал Шридаман, не отрывая глаз от видения. — Не пристало смотреть на нее, когда она нас не видит.
— Отчего же? — шепнул в ответ Нанда. — Мы первые пришли сюда, где все так внятно, и вняли тому, чему здесь было внимать. Какая же на нас вина? Не будем двигаться с места, жестоко было бы подняться с шумом и треском, позволив ей обнаружить, что ее видели, тогда как она никого не видала. Я смотрю с удовольствием. А ты нет? Да у тебя уже глаза покраснели, как если бы ты прочел мне стихи Ригведы.[34]
— Тише, — в свою очередь зашептал Шридаман. — И веди себя как подобает! Это многозначительное, святое явление, и то, что мы подглядываем, простится нам только, если мы будем вести себя достойно и благочестиво.
— Что и говорить, — отвечал Нанда. — Это дело не шуточное, но все же очень приятное! Ты хотел смотреть на небо, лежа на земле, а теперь видишь, что можно и сидя и стоя взирать на небесное.
Они опять приумолкли, сидели и смотрели. Златокожая девушка, как недавно они сами, сложила руки и прошептала молитву, прежде чем совершить обряд воссоединения. Она стояла к ним немного боком, и они могли видеть, что не только ее тело, но и лицо меж качающихся подвесок было прелестно. Носик, губы, брови и удлиненные, словно лепестки лотоса, глаза. Когда девушка слегка повернула голову — так, что они даже испугались: уж не заметила ли она соглядатаев, — друзья вполне убедились, что очарование ее тела ничуть не обесценено, не обворовано некрасивым лицом и что, напротив, чудная ее головка лишь утверждает в правах красоту ее стана.
— Да ведь я ее знаю! — вдруг прошептал Нанда и даже щелкнул пальцами. — Только сейчас я признал ее! Это — Сита, дочь Сумантры из селения Воловий Дол, здесь поблизости. Оттуда она и пришла омыться от скверны, теперь все понятно! Да и как мне не знать Ситы? Ведь я качал ее на качелях до самого солнца.
— Ее… на качелях? — тихо и проникновенно переспросил Шридаман.
— Да еще как, — ответил Нанда. — Качал что было мочи, на глазах у всего народа! Одетую я бы ее тотчас узнал, но поди узнай человека, когда он голый. Да, это Сита из Воловьего Дола! Прошлой весной я был там в гостях у своей тетки, как раз во время праздника Солнца,[35] и я…
— Потом расскажешь, прошу тебя! — испуганным шепотом перебил его Шридаман. — Великая милость, позволившая нам увидеть ее, может обернуться бедой, если девушка услышит нас. Ни слова больше, а то мы спугнем ее!
— Тогда она сбежит, и ты ее больше не увидишь, а ты ведь еще не нагляделся досыта! — поддразнил его Нанда. Но Шридаман кивнул ему головой, требуя молчания, и оба снова замерли, наблюдая за тем, как совершает обряд омовения Сита из Воловьего Дола. Помолившись, она положила земной поклон, обратила лицо к небу, затем осторожно вошла в реку, окропилась священной водой, испила ее и, прикрыв волосы ладонью, окунулась до самой макушки, потом еще немного поплескалась, поплавала, ныряя и снова показываясь на поверхности, и, наконец, вышла на сушу, во влажном сиянии своей освеженной красоты. Но милость, осенившая в этом уголке обоих друзей, еще не исчерпалась: после очистительного омовения Сита опустилась на ступеньки, чтобы обсушиться; врожденная прелесть ее тела, не ведавшая о соглядатаях, побуждала ее принимать то одно, то другое обольстительное положение, и только, когда и этому времяпрепровождению пришел конец, она неспешно облачилась в свои одежды, поднялась по лестнице к храму и скрылась из виду.
— Что было, то прошло! — сказал Нанда. — Теперь по крайней мере нам можно говорить и шевелиться. Скучно ведь так долго притворяться, что тебя нет!
— Не понимаю, как ты можешь говорить о скуке! — возразил Шридаман. — Есть ли на свете большее блаженство, чем всецело предаться созерцанию красоты и жить только в ней? Я затаил дыхание и так готов был сидеть все время. Не из страха, что она исчезнет, а из страха вспугнуть ее чувство одиночества, над которым я так дрожал и перед которым так святотатственно провинился. Ситой, ты говоришь, зовут ее? Я рад, что это узнал, меня утешает в моем прегрешении, что теперь я хоть про себя могу ее почтить ее именем. Так ты качал ее на качелях?
— Да, я же сказал тебе, — подтвердил Нанда. — Ее избрали девой Солнца прошлой весной, когда я был в их деревне, и я ее качал во славу Солнца, до самого неба, так что с высоты едва было слышно, как она взвизгивает! А может, ее голос терялся в общем визге.
— Да, на такие дела ты мастер, — сказал Шридаман. — Впрочем, ты на все руки мастер! За сильные руки тебя и выбрали ее качальщиком. Я прямо вижу, как она взлетает до самого синего неба. Крылатый образ моего воображения сливается с недвижным и склонившимся в молитвенном поклоне образом, который мы подсмотрели.
— Что ж! У нее есть причина молиться и каяться, — перебил его Нанда, — не в дурном поведении, конечно, Сита девушка добропорядочная, а во внешнем своем обличии, впрочем, за него она не отвечает, хотя, строго говоря, она в нем все-таки повинна. Говорят, такое благообразие подобно оковам. Почему, собственно, оковам? Да потому, что она приковывает нас к миру вожделений и радостей, человек, который ее увидел, еще сильнее запутывается в тенёта сансара и теряет свой светлый разум, у него все равно что дух захватило. Таково воздейсгвие красоты, хоть и непреднамеренное. Но вот то, что девушка, удлиняя себе глаза, придает им форму лепестка лотоса, уже говорит о преднамеренности. Можно, конечно, сказать: «Благообразие дано ей свыше, она не по своей воле восприняла его, так зачем же ей молиться, в чем каяться?» Но так ли уж велика разница между «получить» и «воспринять»? Сита сама это знает, а потому и кается в том, что налагает на нас оковы. Но ведь благообразие-то она приняла не просто, как принимают то, что тебе дают, а с полной готовностью, и тут не поможет никакой очистительный обряд. Она вышла из воды все с тем же прельстительным задом.
— Не говори так грубо о столь нежном и светлом явлении, — осадил его Шридаман. — Хотя ты и усвоил кое-что из учения о сущем, но выражаешься, — позволь тебе заметить, — по-мужицки; и из того, как ты все повернул, явствует, что ты был недостоин этого явления. Ведь в нашем случае все сводилось к тому и от того зависело, оказались ли мы его достойными и с чистой ли душой ему внимали.
Нанда смиренно выслушал порицание.
— Так научи же меня, дау-джи, — сказал он Шридаману, величая его «старшим братом». — Скажи, в каком душевном состоянии ты внимал этому явлению и в каком тем самым надлежало внимать ему мне?
— Видишь ли! — сказал Шридаман. — Каждому созданию дано двоякое бытие: одно — для себя, другое — для стороннего глаза. Все созданное существует и воспринимается со стороны, оно — душа и оно же образ, и потому грешно подпадать под впечатление образа, не вспоминая о душе. Надо научиться преодолевать омерзение, которое внушает нам образ шелудивого нищего. Нельзя нам основываться только на том, как он воздействовал на наше зрение и другие чувства. Ибо воздействие — еще не действительность; чтобы постичь явление, должно, так сказать, «обойти его»; этого вправе ждать от тебя любое явление, ибо оно больше, чем только явление, за ним — его сущность, его душа, которую надо найти и опознать. И если не следует задерживаться на чувстве омерзения, которое в нас возбуждает жалкий образ нищеты, то тем паче нельзя довольствоваться восторгом, который нам внушает образ красоты, ибо и она больше, чем только образ, хотя чувства здесь сильнее искушают нас принять ее лишь за таковой, чем в случае, когда мы испытываем омерзение. Красота, на первый взгляд, нисколько не взывает к нашей совести и к проникновению в ее душу, к чему в своей убогости как-никак взывает образ нищего. И все же, любуясь красотой и не вникая в ее сущность, мы грешим и перед нею и, думается мне, тем более усугубляем свой грех, когда мы ее видим, она же не видит нас. Знай же, Нанда, для меня истинным благодеянием было, что ты смог назвать имя девушки, за которой мы подсматривали, — Сита, дочь Сумантры из Воловьего Дола, так я хоть что-то узнал о ней, кроме того, что увидел, ибо имя — часть человеческой сути, часть души. А как я был счастлив услышать от тебя, что она девушка благонравная; ведь это и вправду значило «обойти ее образ» и заглянуть к ней в душу. И далее: это ведь только обычай, лишь подражание местным нравам, нисколько не идущее в ущерб благонравию, если она удлиняет себе разрез глаз, придавая им сходство с лепестками лотоса, и вдобавок чуть-чуть подводит ресницы, — конечно же, она в своей невинности просто подчиняется обычаям и нравам предков. Красота ведь тоже выполняет свой долг перед образом, в какой она воплотилась, и не исключено, что, ревностно его выполняя, она поощряет стремление проникнуть в ее сущность. И мне мило представлять себе, что у нее почтенный отец, я имею в виду Сумантру, и хлопотливая мать и что они взрастили ее добронравной; я словно вижу, как она мелет зерно, варит кашу в очаге или сучит тонкую шерстяную нить. Не потому ли всем своим сердцем, повинном в соглядатайстве, за видимым образом девушки я стремлюсь разглядеть человека, ее сокровенную суть.